"Служители ада" - читать интересную книгу автора (Шульмейстер Юлиан Александрович)Глава седьмаяВ кабинете Ротфельда большой письменный стол из мореного дуба, перед ним — два глубоких вольтеровских кресла. Вдоль стены, у окон, — длинный дубовый стол и венские стулья с гнутыми спинками. Противоположную стену занимает четырехстворчатый шкаф, заполненный книгами на трех языках — немецком, еврейском и польском. Причудливо сочетаются сборники законов и распоряжений фашистского рейха с талмудом и торой, произведениями различных философов и сионистских авторов. Над председательским креслом — портреты Герцля и известных раввинов. Над книжным шкафом — прекрасная копия картины художника Берхта: Ягве сообщает спящему Иакову о богоизбранности возлюбленного народа. Ротфельд стоит у этой картины, разглядывает, будто увидел ее впервые. За ним сгорбился начальник жилищного отдела Фраге, от былого апломба не осталось следа. — Нет, нет, вы, пан председатель, не можете представить, какой ужас на улицах. — Какой ужас? Избивают и убивают евреев? — не отрывает Ротфельд своего взгляда от картины. — На улицах строгий порядок, полно шуцполицейских, украинская полиция ничего себе не позволяет. — Так в чем же ужас? — О, это самый ужасный ужас — евреев изгоняют из жизни. Проверял выполнение приказа губернатора о передаче имущества, посетил много квартир. И что я увидел? Грабители и разбойники не нападают, но такого грабежа еще не бывало во всей еврейской истории. — Кто же грабит? Ротфельд отошел от картины, Фраге увидел необыкновенную бледность его лица, неряшливые пряди волос. — Кто грабит? — Кроме них в кабинете никого нет, а Фраге снижает голос до хриплого шепота. — Власть грабит! Список разрешенных вещей не имеет никакого значения, можно брать только то, что не нравится немцам. И боже мой, как это делается! Чиновник вонунгсамта или присланный им полицейский объявляет: «На освобождение квартиры — час двадцать минут!». Горе тому, кто сошлется на сроки, указанные в объявлении губернатора. Хорошо, если не изобьют или не отвесят пощечину, только скажут: «Не поможет еврейская наглость! Десять минут уже съел, если не уберешься за час десять минут — вышвырнем, как паршивую собаку». Как за один час собраться? Не на дачу, не в гости к родственникам — на всю жизнь. Как собраться, когда за спиной убийцы с ножами? Нет, о том, что происходит, рассказать невозможно. Я деловой человек, видел, как разорялись люди, хоронил самоубийц, один неудачник застрелился у меня в кабинете. Это было неприятно, расстраивало, но не мешало жить и работать. Каждый отвечал за себя и должен был пенять на себя. Теперь от еврея ничего не зависит, его ум и предприимчивость не имеют никакого значения. Ротфельд снова разглядывает картину художника Берхта, потрясен сообщением Фраге. Считал его бессовестным человеком, ничего не видящим, кроме своих интересов, а он… Не ошибся, такой он и есть, но в страданиях евреев узрел свой завтрашний день. Сегодня увидел! За оккупационные месяцы он, Ротфельд, много видел страданий евреев, сам немало пережил, но ему казалось, что теперь жизнь вошла в границы порядка. Тяжелого, несправедливого, но все же порядка. Лишили евреев многих человеческих прав; распоряжение губернатора, наконец, определило дозволенное и недозволенное. Для переселения предоставили время, достаточное, чтобы отобрать из всей предыдущей жизни — своей, родителей, дедов и прадедов — самые дорогие для сердца крохи. И снова блеф, снова наглый обман; по прихоти любого чиновника, любого полицая дозволенное становится недозволенным. Не таким ли окажется установленный для гетто порядок? Не такова ли будет призрачная власть юденрата? Раз все дозволено, губернатор может взять баснословную взятку и их, элиту еврейства, тоже загнать в гетто на смерть. Как дальше жить? И надо ли жить?!. Нет-нет, не смеет отчаиваться: ответствен не только за себя — за судьбу евреев. Перестанет действовать юденрат — для всего еврейства незамедлительно наступит неизбежная гибель. Для него — в первую очередь! Спасая евреев, приходится откупаться тяжелыми жертвами. Никакая цена не остановит, когда речь идет о жизни. Да и что видел Фраге? Ну, побывал в нескольких квартирах и увидел злоупотребления немецких чиновников, охочих поживиться еврейским добром. А если б еврейские чиновники выселяли немцев — разве они вели бы себя иначе? И наверняка Фраге посетил квартиры наиболее именитых евреев. Там имеются вещи и ценности, могущие разжечь чужой аппетит. В большинстве же еврейских квартир — барахло, на которое не посмотрит ни один немецкий чиновник. Там не возникают конфликты, там соблюдаются сроки и порядок выселения евреев. И чего этот паникер Фраге так расшумелся? До того расшумелся, что перешел на местечковый еврейский акцент, — такое никогда за ним не наблюдалось. — Я, Фраге, вами сегодня недоволен. Не установили контакт с чиновниками вонунгсамта, не организовали передачу квартир, подняли шум из-за нескольких пустяковых случаев. Для немецких чиновников в большинстве еврейских квартир нет ничего интересного, копеечное барахло растащит всякий сброд, а общине выставят счет на миллионы. Они только этого и ждут! — Дай бог, чтоб вы были правы, — трясутся у Фраге отвисшие щеки. — Немецкие чиновники не пожелали со мною разговаривать, заместитель начальника вонунгсамта герр Трамф заявил: «Не суйте вонючий нос в дела, которые вас не касаются!». Я осмелился напомнить ему об ответственности общины за сохранность имущества освобождаемых еврейских квартир. Трамф ответил: «Квартиры и имущество — наши, беспорядки — ваши. Евреи всегда виноваты!». О чем еще мог говорить с ним? И напрасно думаете, что я был только в богатых квартирах — был и в бедных. Знаете, что немцы придумали? Украинцам и полякам заранее выдают ордера на эти квартиры. Конечно, нарочно, чтоб выгоняли евреев, захватывали имущество, создавали беспорядок. — Зачем это надо? — пожимает плечами Ротфельд. — Для очередной контрибуции! Чувствует Ротфельд правоту Фраге и не может понять в чем дело. Губернатор и так получит свое, зачем же создавать новые поводы? Вспоминаются рассуждения Граббе: никто не должен догадаться, когда кончается одна контрибуция и когда начинается следующая. Может, в этом все дело? Так ведь ту, баснословную, «контрибуцию» очень трудно собрать, с одного вола невозможно содрать две шкуры. Это с вола, а с еврея?! — Ничего не поделаешь! — Ротфельд уже обращается не как начальник к подчиненному, а как к единомышленнику, как преследуемый к преследуемому. — У кого власть, тот диктует. И как бы ни было тяжело, надо помнить, что может быть значительно хуже. Городом не занимайтесь, только устройством евреев в нашем районе. Устройство евреев! Поляки и украинцы — владельцы окраинных домиков — не спешат переселяться: не так просто бросить свое достояние, нажитое многолетним трудом. Требуют компенсацию, кто с деньгами, те платят. Как следует платят, ведь самое главное — крыша над головой. И он, Фраге, прикладывает руку: освобождаемые дома и квартиры мимо него не проходят — только идиот или сумасшедший может отказаться от денег. Он не идиот и не сумасшедший, золото в это архитрудное и архиголодное время гарантирует жизнь, не трудно представить, по каким ценам будут в гетто продаваться продукты. Сам еврей, понимает еврейские беды, но раз ничего изменить невозможно, каждый должен устраиваться так, как может. Смешно рассуждает пан Ротфельд о жилищном устройстве евреев, но дискутировать с ним ни к чему. — Слушаюсь, пан председатель, примем все меры к устройству евреев. Только сами знаете наши возможности, один бог мог тремя хлебами накормить десять тысяч людей. Откланялся Фраге, но Ротфельд задержал его: не находит спасения в своем одиночестве и своем неведении. — Расскажите, пожалуйста, что происходит на улицах. — Что на улицах! — Фраге снова охвачен ужасом. — По мостовым идут толпы евреев, ставших сегодня бездомными. Женщины тянут орущих детишек, на ходу кормят грудью младенцев. Видел, как везут и несут на носилках больных, инвалидов. И все тащат узлы, чемоданы, пакеты, много ненужных предметов. Хватали что попало. Какой-то мужчина нес стул, женщина — большую кастрюлю. Изредка встречались подводы: за большие деньги нанимают три и больше семей. Везут барахло, которому давно место на свалке. Не думают о том, что надо на чем-то сидеть, на чем-то есть, на чем-то спать. Ни о чем не думают, — и о чем думать, когда жизнь перестала быть жизнью? На Пелтевной хотел пройти в гетто — там скопилась большая толпа. Дошел до первого оцепления, шарфюрер проверил мой юден ратовские документ и советует: «Идите служебным ходом, в противном случае не отвечаю за вашу ценную жизнь!». — Спасибо, Фраге, больше вас не задерживаю! Ушел Фраге, бродит Ротфельд по кабинету, лезет в голову предупреждение шарфюрера. Что происходит на переезде? Может, шарфюрер «подшутил» над Фраге, ведь на улицах города тишина и порядок. А может, входы в гетто — последний этап жизни львовских евреев? Может, юденрат и он, Ротфельд, только приманка для рыбы? А встреча с губернатором, а «контрибуция»? Тоже приманка! Зачем требовать у живых, можно все забрать у покойников. Если так, уже сочтены часы его жизни! Схватил Ротфельд телефонную трубку: — Гринберг, срочно зайдите! Самуил Гринберг сразу явился. Бравый, на спортивной фигуре прекрасно сидит темно-синяя форма старой польской полиции. На левом рукаве — белая повязка с надписями на немецком, украинском и польском: «Комендант еврейской службы порядка». Еще у двери почтительно козырнул: — День добрый, пан председатель! «День добрый! А видел ли розовощекий упитанный боров, как начался этот день? Наверное, ничего не видит, кроме недавно надетой красивой формы». — Ротфельд подошел к Гринбергу, не здороваясь, спрашивает: — Как организовала служба порядка прием новых жителей, что происходит у входов в еврейский район? Вы лично проверяете? Гринберг разглядывает председателя: «Прикидывается или свалился с луны?» — Молчите! Бездельничаете! — Вплотную подошел к Гринбергу, явственно слышится запах спиртного. — В такое время пьянствуете! Посерел Гринберг, обмякли плечи, уже не кажется таким молодым и спортивным. — Пан председатель! Я не бездельничаю, и мои полицейские не бездельничают. Мы принимаем входящих в гетто евреев, тех, кто может стоять на ногах, направляем на транзитные пункты. Многие передвигаться не могут. — Почему не могут? — тут же понял неуместность вопроса. — Потому что при входе в гетто евреев избивают. Сильно бьют, не всем удается зайти в еврейский район. Я не пьянствую, невозможно смотреть на то, что там происходит. А мне надо не только смотреть — работать. Ротфельд долго наматывает на шею кашне. Надел пальто, пуговицы не попадают в петли. Справился с пуговицами, напялил шляпу. — Пойдемте, Гринберг, на Пелтевную, хочу сам посмотреть, что там происходит. Вышли на Пелтевную, не дошли до железнодорожного переезда, остановились вблизи. Стоят на переезде друг против друга еврейские женщины — юные, молодые, вступившие в зрелые годы, в руках держат палки. За ними — полицаи с плетями. Стройная длинноногая немка в эсэсовской форме размахивает пистолетом: — В еврейский район зайдут только победительницы, только они. Не будете сражаться — всех расстреляю. Итак: pa-аз, два-а, три! Ряды недвижимы. Подходит эсэсовка к еврейке и спрашивает: — Почему не сражаетесь? Неужели жить не хотите? — Доченька, моя доченька умрет без меня, отпустите! — рыдает молодая еврейка, протягивая руки к эсэсовке. Только теперь замечает Ротфельд трехлетнюю девочку, в страхе прижавшуюся к чугунному столбику. И эсэсовка заметила девочку, подошла, погладила по головке, дружелюбно объясняет еврейке: — Тем более надо сражаться, за себя и за дочь! Молчит еврейка. Подошла эсэсовка, приставила дуло пистолета к затылку: — Бей стоящую напротив подлюгу! Катятся слезы, ничего еврейка не видит, не слышит, шепчет какое-то имя, может, дочери, может, бога, который допускает такое. Прогремел выстрел, валяется на переезде еврейка; ребенок обхватил материнскую шею, истерично кричит: — Мама, мамочка, вставай! — Начинаем сражение, иначе все ляжете трупами. А так кому-нибудь повезет: может, этой стороне, может, той. — Не повышая тона, эсэсовка снова командует: — Раз, два, три! Женщины избивают друг друга палками, лица в крови, краснеет одежда. У эсэсовки разрумянились щеки, заблестели глаза: — Бейте сильнее, до спасения — метры! Немногие женщины заходят в еврейский район. Ползает среди мертвых и умирающих трехлетняя девочка, рыдает, зовет маму. Тащатся по переезду согнутые страхом и грузом люди. Идет Ротфельд от переезда, еле волочит ноги, следом — Гринберг. На площади Святого Теодора, превращенной в транзитный пункт, толпятся евреи — только попавшие в еврейский район. Подошел Ротфельд к толпе, представился, поздравляет с благополучным прибытием. Не думает, что говорит… С благополучным прибытием! Одни отвернулись от Ротфельда, другие, перебивая друг друга, изливают свою горечь, переживания, обиды и боль. Рассказывают, как у входа в гетто эсэсовцы и полицаи избивают дубинками, плетями и прикладами, кричат: «Не задерживаться, быстрее проходить!». А переезд — бутылочное горло! Спасаясь от побоев и смерти, рвутся евреи на переезд, закупоривают его, не могут пробиться. Это и нужно эсэсовцам — наводят «порядок», начинается повальный грабеж. Убивают всех, кто попадается под руку, — больше пожилых, инвалидов. Одно желание у Ротфельда: побыстрее уйти от кошмара, не видеть избитых и изувеченных, не слышать о потоке смертей, заливающем гетто. — Переживаю, оплакиваю с вами наше горе и наших покойников, — произнес Ротфельд я обнадеживает: — В еврейском районе все будет иначе, тут ответственны за порядок только юденрат и еврейская служба порядка. Тут — все евреи! И нам нелегко, но еврей поможет еврею. — А может, еврейский район — только клетка, в которую людоеды загоняют евреев, чтобы затем убивать в свое удовольствие? — подходит к Ротфельду невысокий коренастый мужчина в старом однобортном пальто и измятой, испачканной шляпе. Где встречал, где видел? Раскаленными углями сверкают глаза, с ними встречался не раз… Это же Шудрих — известный еврейский поэт и известный коммунист, укрывательство доведет до огромной беды. А как выдать на смерть еврейского поэта? Зачем же сам себя выдает? Зачем задал такой неуместный вопрос? Это же не вопрос, а бомба! Кто-нибудь донесет — пострадает не только Шудрих, и он, Ротфельд, может пострадать за бездействие. Испугался председатель юденрата, что узнал Шудриха, с опаской разглядывает окруживших его людей, смотрит, нет ли вблизи шуцполицейских. Услышанное и увиденное примеривает к собственной жизни, которая висит на волоске: служит несправедливым и кровожадным властителям. Неужели умный и талантливый Шудрих не понимает, в чем спасение евреев? Понимает, ошалел от пережитого на мосту, надо дать ему возможность очнуться. И ни в коем случае никто не должен догадаться, что он узнал Шудриха. Подошел, советует не ему одному — всем: — Успокойтесь, выбросьте ненужные и опасные мысли. Отныне сами будем создавать свою жизнь. Если бы этого не хотели немецкие власти — не создали бы еврейский район. Не только евреев, но и себя убеждает столь шаткими доводами; об ином свидетельствуют события, происходящие на улицах города. Евреи гибнут, а он рад ухватиться за любую надежду, как бы ни была она призрачна. — Где жить, как получить хоть какое-нибудь жилье? — выясняет плохо одетый мужчина. Разглядывает Ротфельд мужчину и стоящего рядом с ним мальчика, в мыслях — трехлетняя девочка, окруженная трупами. Жаль несчастных, но рассчитывать должны на себя и на бога. — У нас нет свободных квартир, наши возможности весьма ограничены. У многих из вас здесь проживают родственники, знакомые, они приютят, в трудную минуту еврей поможет еврею. Нет знакомых — стучитесь в любые квартиры. Не захотят добровольно пустить — обращайтесь в жилищный отдел, уплотнят. По решению юденрата в еврейском районе установлена жилищная норма: три квадратных метра на человека. — Как на кладбище! Опять Шудрих! Ротфельд делает вид, что не слышит. Зачем лезет на смерть?.. После моста может опротиветь жизнь, — но зачем же губить остальных? Монументальный в своих полицейских регалиях Гринберг подошел к Шудриху, сказал громко и внятно, чтобы все слышали: — Заткни хайло и больше не умничай! Из-за такого паршивца могут пострадать невинные люди. — Помахал кулачищем под носом у Шудриха и вновь занял свое место за Ротфельдом. Ротфельд возвращается в юденрат, недоволен толпой, собою, особенно Гринбергом. Разве можно так разговаривать с людьми, только пережившими смерть, так оскорблять еврейского поэта!.. Так ведь Шудрих вел себя неразумно, гибельно для евреев. Хоть и грубо, но Гринберг сказал то, о чем подумал он, Ротфельд. Ничего не поделаешь, начальник службы порядка должен наводить порядок, и делается это не в белых перчатках. Полиция есть полиция, и с этим надо мириться. Особенно теперь, особенно в еврейском районе, среди обезумевших. Размышления о полиции и необходимом порядке немного успокоили, отвлекли от треволнений ужасного дня. Вошел в кабинет, остался один на один с увиденным и пережитым, снова охвачен волнением и страхом. Шудрих назвал еврейский район клеткой для обреченных на смерть. Так ли? До встречи с Шудрихом он, Ротфельд, сравнил юденрат с приманкой для рыбы. Может, поэтому так взволновали слова поэта? Распахнулась дверь, штурмфюрер СС Силлер, как всегда, розовощек, энергичен, приветлив. Подошел к Ротфельду и, чего никогда не бывало, пожал руку. — Почему такой кислый вид? — Вернулся с Пелтевной, видел, как входят евреи в еврейский район, — вымучивает Ротфельд улыбку. Усаживается Силлер в вольтеровское кресло, Ротфельду указал на другое. Достал Силлер портсигар, угостил Ротфельда, сам закурил. — Нам вместе работать, должны относиться друг к другу с пониманием, доверием. Поговорим начистоту, не хочу вас обманывать. Вы видели, как при входе в еврейский район избивали евреев, слышали, что кого-то убили. Имеет ли все это какое-либо отношение к ситуации в еврейском районе? Никакого! На улицах города невозможно оградить евреев от эксцессов толпы, сводящей счеты с вековыми обидчиками. В последний раз сводят счеты, за стенами вашего района станете недоступны для всех остальных. Эксцессы внесли беспорядок, и в нем были виновны евреи. Суетились, создали толчею, пришлось применить силу. На переезде увидели не причину, а следствие — полиция наводила порядок. Как всегда в таких случаях, кто-то погорячился. Это прошлое, к нему не будет возврата. Теперь дело за юденратом и вашими службами, наводите и поддерживайте свой еврейский порядок. Конечно, при строжайшем соблюдении требований немецких властей. Итак, прочь черные мысли, они ни к чему. — Силлер фамильярно похлопал по плечу Ротфельда, весело улыбнулся, подмигнул заговорщицки. — Герр комендант, благодарю за доброе отношение, приму все меры, чтобы оправдать ваше доверие, — почтительно отвечает Ротфельд. — Вот и прекрасно! — уже поднявшись, Силлер еще раз похлопал Ротфельда по плечу, на сей раз покровительственно: — Нам надо друг друга поддерживать — и обоим обеспечена прекрасная жизнь. Насвистывает Силлер веселую песенку, подошел к картине художника Берхта, посмотрел с любопытством на Ягве и спящего Иакова: «Легче всего гипнотизировать спящих, мне тяжелее — гипнотизируя бодрствующих. Вот тема, достойная кисти художника». Ухмыльнулся, приветливо помахал рукой и вышел из кабинета. Смотрит Ротфельд вслед Силлеру, недооценил розовощекого шефа. Умен, тактичен, имеет подход к деликатным проблемам. Конечно, его «откровенность» такая же, как у любого политика, события истолковывает так, как считает необходимым и нужным. А разве он, Ротфельд, поступает иначе?! Но в главном Силлеру можно верить, в еврейском районе наступит нормальная жизнь, насколько это возможно в таких трудных условиях. Если бы власти хотели уничтожить евреев, не стали бы тянуть. В том-то и дело, что они этого не хотят, евреи работают на большинстве предприятий, без них обойтись невозможно. Значит, нужны и те, кто управляет, обеспечивает жизнь и необходимый порядок, для этого и создали еврейский район. Так и будет до конца этой проклятой войны, затем наступят отношения мирного времени, тогда и для евреев восстановится нормальная жизнь. Однако чтобы пережить войну, губернатор должен быть доволен еврейской общиной. От Силлера зависит немало, но он только исполнитель губернаторской воли. Сегодня, в первый день переселения, самое время представить первый отчет губернатору. Смеет ли к нему обратиться? Когда был на приеме, он милостиво сказал: «Если возникнут исключительные проблемы, разрешаю письменно обратиться». Возникла такая проблема: невозможно разместить сто тридцать тысяч в еврейском районе. Хоть бы добавили немного кварталов, самых паршивых, каких не жалко. И просить об этом следует так, чтобы не разозлить, в лучшем свете показать свою деятельность. Уселся Ротфельд за стол, происходящее за стенами кабинета уже не кажется самым существенным. Важнее — будущее, зависящее и от его мудрости, от проводимой им политики. Обдумывая каждую фразу, пишет по-немецки: «Еврейская община Лемберга Относительно: еврейского района Лемберга. Герру губернатору дистрикта Галиции в Лемберге 8 ноября герр штадтгауптман, во исполнение распоряжения герра губернатора, дал указание относительно создания еврейского жилого района. Это указание касается переселения 120 тыс. — 130 тыс. человек. Распоряжение герра губернатора мы приняли к исполнению и приложим все силы для выполнения поставленной задачи. Однако имеются значительные трудности, и для их устранения просим оказать помощь в следующем: I. Граница района Под еврейский жилой район отведена незначительная часть Лемберга, в которой уже в течение многих столетий евреи проживают компактными массами. Выделенный район является плотно заселенной частью города. Мы в основном подготовились для размещения в предстоящие месяцы всех евреев, наш жилищный отдел будет проводить необходимую работу. Наряду с этим мы осмеливаемся просить герра губернатора, чтобы были несколько расширены границы еврейского жилого района, без чего решаемая нами задача повлечет большое бедствие. II. Общественные организации и учреждения Учитывая сложные обстоятельства, при которых мы должны действовать, и необходимость организации ряда еврейских учреждений, просим выделить для этих целей: 1. Старое помещение еврейской общины на ул. Бернштейна, 12. 2. Дом еврейского торгового предприятия «Jad Charuzim». III. Чрезвычайная загруженность юденрата Еврейская община и возглавляющий ее юденрат должны решать различные многочисленные вопросы. В связи с этим просим распоряжения герр губернатора о том, чтобы в ближайшие недели, до решения вопроса переселения и устройства евреев в еврейском районе, юденрат не загружали другими правительственными заданиями. Рыщет зима по голодному городу, беззащитны перед нею оголенные скверы и парки, холод и сырость нетопленных комнат удваивают муки львовян. Паровое отопление давно не работает, наступил век железных и чугунных печурок. Мечутся львовяне в поисках топлива. Примчится Наталка с работы, растопит печурку, сбегает к Снегурам за Ганнусей и занимается нехитрой стряпней. Накормит дочку, сама поест и принимается за бесконечную стирку. Покончит с делами, залезет к Ганнусе в постель, накроется двумя одеялами и каким-то тряпьем. Утро начинается с пытки: трудно вылезать на холод из теплой постели. В дни, когда Наталка встречается с Фалеком, Ганнуся и вечером у Снегуров. Хорошо там ребенку: Иван Иванович работает кассиром в «Народной торговле», достаются кое-какие продукты. Сегодня Ганнусе — два годика, прямо с работы Наталка отправилась покупать подарок. Какая-то женщина, живущая на Зябликевича, дала во «Львовских вистях» объявление: «Продается почти новое детское пальто (2–4 года), шерстяное, на ватине». Удастся купить, занесет обновку домой, порадует доченьку и отправится к Фалеку. Вместе отпразднуют именины Ганнуси. Отпразднуют! Завтра последние украинские и польские жители покинут еврейский район, и она больше не сможет использовать аусвайс пани Бочковской. Что будет с Фалеком? В городе ему опаснее, чем в гетто: повсюду охотятся на евреев, облава сменяет облаву, на Стрелецкой площади публично вешают укрывателей. Закончится переселение — утихнут охотничьи страсти, найдет убежище Фалеку. Теперь главное — передачи, уже нашла ход: познакомилась с возчиком, перевозящим продукты для гетто. Около площади Пруса попала в толпу — большую, молчаливую, злую. Под конвоем полиции по скрипучему снегу шагают украинцы. Без верхней одежды, у всех, даже у детей, веревками связаны руки, на шеях картонки с черными буквами: «Мы, шабесгои, помогали жидам и за это гибнем, как псы». У седоусого старика синее от кровоподтеков лицо, на обнаженной груди крест с распятым Иисусом. К матери жмется ребенок, она что-то шепчет запекшимися от крови губами. То ли успокаивает, то ли выясняет у бога: за что карает живущих по его заповедям. За украинцами тащатся окровавленные призраки. Это евреи, ими спасаемые и не спасенные, за них отдают свои жизни. Глядят с тротуаров глаза: сострадание и жалость, страх и отчаяние, возмущение и ненависть, гнев. Встречаются глаза, злорадно глядящие на мостовую: «Так и надо жидовским прихвостням!». У Наталкиной соседки глаза залиты слезами, утирает платочком, сжатым побелевшими пальцами. Народ Львова в беде. Честные сострадают гибнущим, мужественные помогают и гибнут. Скрылась колонна, Наталка продолжает свой путь. Еще раз увидела, каково тем, кто прячет евреев, и каково евреям, ищущим спасение в городе. Нет-нет, Фалек пока пусть находится в гетто, Фира — прекрасная женщина, доктор Гаркави — редкой души человек… Вошла Наталка в подъезд, позвонила во вторую квартиру. Открыла веселая пани, разит алкоголем. У пани неестественно румяные щеки и неестественно красные губы. — Извините, видно, ошиблась адресом. — Что пани надо? — По объявлению, хочу купить детское пальтишко. — Продаю! Пальтишко — люкс, сказка. Не завела в комнату, там кто-то бренчит на гитаре. Вынесла пальтишко, и вправду красивое — английская шерсть, горностаевый воротничок. Под воротничком Наталка увидела кровавое пятнышко, все остальное исчезло, тут могла оказаться и Ганнусина кровь. Ни слова не говоря, вернула пальтишко, направилась к двери. — Погодите, пани, не бойтесь, дорого не возьму, срочно требуются деньги. Давайте пятьдесят злотых, и с богом. — Не в деньгах дело, пальто не подходит. — Неужели из-за пятнышка? — недоумевает веселая пани. — Водой легко смоете, у меня просто не было времени. Ничего больше не сказала Наталка, хлопнула дверью и отправилась в гетто. Вошла беспрепятственно, стоящий в воротах полицай ухмыльнулся: — Последний денечек проводите со своими жидами! Полицейская шутка врезалась еще одной раной, завтра эти ворота станут для нее недоступными. Тянутся от ворот деревянные стены, построенные и строящиеся. Что будет за этими стенами? Что ждет ее Фалека? Медленно идет Наталка по умирающим улицам, бредут навстречу согбенные, озирающиеся, придавленные страхом и ужасом люди. Нет вывесок, магазины обозначают очереди покорных людей. Не слышен детский говор, трамваи и автомобили не нарушают тишины улиц, с грохотом протащилась телега, кучей навалены мертвецы. И вновь тишина, еще более гнетущая. Слышится издалека веселая музыка духового оркестра, на тротуарах останавливается все больше прохожих. Блестят медные трубы, марширует еврейская служба порядка. На польских полицейских мундирах желтые манжеты с черными буквами ЮОЛ,[36] на фуражках с круглым околышем — шестиконечные звездочки. Бодро идут, четко печатают шаг. Кто они? О чем думают? В каких проживают квартирах? Вспоминаются Наталке квартиры гетто — Фирина и других знакомых. Пригодные для жилья помещения переполнены, спят не только в комнатах — в кухнях и коридорах, не только на кроватях — и на полу. Во многих комнатах построены двух- и трехэтажные нары. У Фалека больше нет комнаты, пришлось переехать в комнату Фиры, сама попросила. В этой же комнате живут Певзнеры: Рахиль, сестра Фиры, ее муж Хаим, две дочери. Всех жителей девять, точнее десять, Рахиль на восьмом месяце беременности. Чиновники жилищного отдела и на него, еще не родившегося, учли место в комнате. Четверо детишек спят на двух кроватях, расширенных лежащей между ними доской, Рахиль спит на кушетке, Фира с младшим сыном Натаном имеют кровать. Над кроватями детворы Хаим и Фалек соорудили второй спальный этаж — просторные пары. Нашлось в комнате место для двухстворчатого шкафа, буфета, небольшого стола и нескольких стульев. Многие жители гетто не смеют мечтать о таких удобствах, а у нее, Наталки, две наполовину пустые комнаты. Квартира Снегуров еще больше, так же живут другие соседи и клянут свою убогую жизнь. Как в этом мире все относительно! Только переступила Наталка порог Фириной комнаты, взрослые и дети спешат поздравить с днем рождения Ганнуси. День рождения! Из-за дня рождения квартира в слезах. Не Ганнусиного, а того человека, которого нет и не будет. Развешан по гетто новый приказ: родившимся, незаконно родившим, незаконно принявшим роды и прочим пособникам уготована смертная казнь. — А как же с Рахилью? — глядит на женщину, в чреве которой уже созрел человек. — Не могут запретить рожать тем, кто уже на сносях. — Запретили! — отвечает Рахиль со спокойствием умирающего. — Бог поможет — скоро родишь! — успокаивает Фира сестру. — Никто не узнает, что рожала после приказа. — Никто не узнает! — поддерживает Фалек. — Все свои, некому доносить. Успокаивает и думает о юденратовской директиве, полученной доктором Гаркави. Для контроля над производством абортов жилищному отделу, службе порядка, участковым врачам и главным врачам двух еврейских больниц предложено сообщить в медицинский отдел юденрата обо всех беременных женщинах. Конечно, донесли о Рахили, а аборт в ее положении, наверное, равносилен убийству. В медицинском отделе — не немцы, а евреи, они не станут убийцами еврейки, спасут от аборта. А станут ли рисковать своей жизнью? Захотят ли свое благополучие заложить за незнакомую женщину? Никому умирать не хочется, но не все же чиновники — подлецы, А акция стариков! Может, и тогда спасали, такое не афишируют. Надо посоветоваться с доктором Гаркави. В печали и горе сели за стол. Пища не идет в рот, детвора этим пользуется, мгновенно исчезли принесенные Наталкой блины из картофеля и петушки-леденцы. Глядят взрослые на детей, траурным мраком сгустилось молчание. Не выдержал Хаим Певзнер, анализирует военные сводки и другие сообщения газет. — Когда, например, человек кричит, что не позволит себя избивать? — начинает обзор международных событий и после многозначительной паузы поднимает вверх указательный палец. — Тогда кричит, когда его таки да могут побить. — К чему эта философия? — не поймет Фалек. — А эта философия к тому, что Гитлер именно так закричал, — понижает Певзнер голос до шепота, будто Гитлер подслушивает в соседней комнате. — Изувер уже имеет надежду быть битым. — Мне хватает своего горя, я его речей не читаю! — дрожь берет Фиру от страшного имени. — Зря не читаешь, сестрица. Он уже не кричит о победах, а наоборот и напротив! — Напяливает Хаим на нос очки в тонкой стальной оправе и, приблизив к самому носу «Газету львовску», читает: «Хочу заверить моих врагов, что нас не покорит никакая сила оружия, ни время, и никакие внутренние сомнения не поколеблют нас в исполнении наших обязанностей». Ну, что я вам говорил! — Обычное хвастовство! — не видит Фалек ничего нового. — Не обычное, и совсем не хвастовство, — горячится Хаим. — Скажи мне просто и ясно: зачем Гитлер закричал, что его не покорит никакая сила? — Спроси у него, — советует Фалек. — Я тебя спрашиваю! — стучит Хаим ножом по столу. — Почему Гитлер не кричал об этом, когда у него были сплошные победы, когда его «доблестные» бандиты завоевывали страну за страной? — Они и теперь завоевывают, — грустно констатирует Фалек. — И теперь завоевывают! — кричит Хаим, забыв об осторожности. — Дулю с маком они завоевывают! — С ума спятил! — Фалек удивленно глядит на Хаима. — Не знаешь о победоносных боях под Москвой? Хоронишь Гитлера, а он, может, уже въехал в Москву? — Въехал в Москву! — вскочил, переполненный возмущением Хаим, пальцем водит вокруг виска. — Надо читать газеты. — Что же ты вычитал? — Не поймет Фалек Хаима — может, подбадривает Рахиль? — Что я вычитал? — Хаим снова садится за стол и переходит на торжественный тон. — В сводке верховного командования германских вооруженных сил сообщается, — водит Хаим указательным пальцем по газетным строкам: — «В связи с переходом от наступательных операций к позиционной войне в зимние месяцы на разных участках восточного фронта, в том числе под Москвой, производятся необходимые плановые улучшения и сокращения линии фронта». Что теперь скажешь? — победоносно вопрошает Хаим. — Ничего не скажу! — пожимает плечами Фалек. — Он ничего не скажет! Он ничего не скажет! — укоризненно повторяет Хаим, перебирая газеты. — Тогда я вам напомню вчерашнюю сводочку. — Вновь палец Хаима движется по газетным строчкам: — «На Восточном фронте, под Москвой, успешно отбиваются местные атаки врага». Теперь поняли? Не немцы наступают, а русские! Даст бог, моя Рахиль, на зло Гитлеру, еще не раз будет рожать и растить детишек. — Будем рожать и будем растить детей! — заразилась Наталка энтузиазмом и верой Хаима. До чего же чудесный человек этот Хаим. Рахиль и нерожденный ребеночек — в смертельной опасности, а он мечтает о поражении немцев. Не только мечтает — так прочел немецкие сводки, что хочеться ему верить. Об этом же подумал и Фалек. И еще думает о том, почему малообразованный плотник разбирается лучше, чем он, в немецких газетах. Может, потому, что Хаим, несмотря ни на что, верит в русскую силу. Как хочется, чтобы Хаим был прав. Торопит Фалек Наталку: пора уходить. Не хочется Наталке, а надо. Когда у Фалека была своя комната, там отводили душу, теперь их немногие минуты — на улице. Опасные минуты, любят полицаи вечерами куражиться на еврейских улицах. Вышли из дому, взялись за руки и только теперь испили всю горечь их последней встречи. Кто знает, когда и как встретятся? Встретятся ли? — Обязательно встретимся, даже скоро! — уверяет Наталка. — С возчиком Бородчуком буду слать передачи и письма. Каждую пятницу, от двенадцати до часа, встречай около продовольственного склада на Кресовой. Подходи, когда разгрузят продукты, не то заподозрят, что хочешь украсть или тайно купить. — Разве можно завязывать такие знакомства с каждым встречным? Могут тебя погубить! — Степан Васильевич меня погубит! Фалек, Фалек, разве можно никому не верить из-за того, что находятся подлецы?! — вспоминаются Наталке идущие на смерть украинцы, — Да знаешь ли ты, кто такой Степан Васильевич? Это же родной брат Станиславы Васильевны Снегур, она с ним познакомила. Молчит Фалек — что может ответить? Наталка доверчива, ее душа открыта людям, и люди раскрывают ей свои души. Люди! Достаточно одного негодяя, чтобы ее погубить. Никто не знает, сколько негодяев во Львове, встречался с ними здесь, в гетто, и за его стенами. Прижалась Наталка к Фалеку и тоже умолкла. Последняя встреча, а она читает нотации. Мало ли за эти месяцы обижали любимого, отворачивались, гнали прочь! — Не знаю, что случилось со мной, извини за глупую лекцию, — шепчет Наталка в самое ухо, целует. Дошли до больницы, вошли во двор, обнялись и никак не могут расстаться, боятся вымолвить слово, нарушить счастье последних мгновений. Так бы вечно стоять… Вырвался Фалек из объятий Наталки, щемит сердце, хоть вой. — Поцелуй Ганнусю, пусть не забывает отца! — шагает Фалек в глубь гетто. Спешит, может сил не хватить, неудержимо тянет к Наталке. Утром Фалек поведал доктору Гаркави о страшной беде Рахили., Долго расхаживал доктор по своему кабинету, перебирал за столом какие-то бумаги и книги. — Проще всего и безопасней для всех вызвать искусственные роды, тогда погибнет только ребенок, еще не начавший самостоятельно жить. Для здоровья матери нет опасности, это я гарантирую. Задним числом невозможно оформить рождение ребенка, беременность вашей Рахили зафиксирована участковым врачом, значит, в медицинском и жилищном отделах, возможно, и в службе порядка. Наивно думать, что все эти чиновники станут ради Рахили рисковать своей жизнью. И станут ли соучастниками все жители вашей квартиры?! — Значит, выход только один! — не поймет себя Фалек: здоровью матери не грозит опасность, но от этого легче не стало. — С точки зрения медицинской имеется только один выход, с точки зрения человеческой этот выход претит. Новый немецкий приказ — еще один шаг к уничтожению еврейского народа. Не должны рождаться дети, на нынешнем поколении должна закончиться еврейская жизнь. Ни один народ не может и не должен смириться со своей гибелью, и если ваша Рахиль способна на подвиг — я ей помогу. В седьмой палате сыпнотифозного отделения вчера умерла Этель Лихтенштейн, за день до этого скончалась ее пятидневная дочка. Положим Рахиль в сыпнотифозное отделение, зафиксируем ее смерть, продолжим жизнь Этель Лихтенштейн и ее пятидневной дочки. Бог поможет, Рахиль родит дочь. Родится мальчик — что-нибудь придумаем. Но рожать придется в сыпнотифозной палате. После родов Певзнеры уже не смогут жить у сестры, Этель Лихтенштейн со своими детьми должна начать новую жизнь там, где ее не знают. Больше ничем не могу помочь. Возвращается Фалек домой, обдумывает предстоящий разговор с Певзнерами. Роды ныне — подвиг, сражение беспомощных рожениц, их семей и врачей с беспощадным, сильным и вездесущим врагом. Близорукий, худой и тщедушный доктор Гаркави — настоящий герой. Наверное, не стерпел бы пощечины полицая, как тогда он, Фалек. Не всякая жизнь — благо, может быть благом и достойная смерть. Как бы поступил на месте Хаима, если бы должна была рожать Наталка?.. Является ли подвигом бессмысленный риск? А как же судьба еврейского народа? Победит Гитлер — нацисты уничтожат еврейский народ, новорожденные ничего не изменят. Вошел Фалек в комнату, сели ужинать, никто ни о чем не спрашивает. Жизнь людей этой комнаты и его, Фалека, жизнь зависит от решения Гаркави, от их решения. Не в праве ничего скрыть, ничего не желает скрывать. — Доктор Гаркави готов сделать выкидыш, и это совсем не опасно для матери. — Сделал Фалек паузу, никто не нарушил тишины. — Если Рахиль решится рожать — поможет, но рожать придется в сыпнотифозной палате. Рахиль должна будет принять имя и фамилию Этель Лихтенштейн, умершей с новорожденной от тифа. Пройдут роды благополучно — вам, Хаим с Рахилью, придется начинать жизнь в другой квартире, где с Певзнерами никто не знаком. И знаете, что еще сказал доктор Гаркави? Что готов пойти на все это, чтобы на нынешнем поколении не закончилась жизнь еврейского народа. Больше Краммер ничего не сказал, и так ясно: роды могут закончиться гибелью не только Певзнеров — всех здесь присутствующих. Взял Хаим Певзнер руку жены, погладил, поцеловал: — Что скажешь, Рахиль? — Можешь, Хаим, назвать меня дурой, хочу рожать, не могу стать убийцей ребенка, который так же мне дорог, как Сима и Клара, носящая имя покойной мамы. — Ты совсем не дура, Рахиль! — обнимает Хаим жену. — Ты не дура, Рахиль, и ты таки родишь, но не дочку, а сына, чтобы было кому мстить изуверам. В девять вечера у Рахиль начались схватки. Могли дойти до больницы, но этого нельзя делать. Как и было договорено, Хаим и Фалек привезли на ручной тележке. Притащил Фалек носилки, отнесли Рахиль в покойницкую сыпнотифозного отделения. На полу лежат трупы, роженицу положили на деревянную кушетку. Фалеку надо бежать за Гаркави, Рахиль боится оставаться с покойниками. И Хаиму невозможно задерживаться: это вызовет подозрение. Расцеловал Хаим жену и шепнул: — Думай только о нашем ребенке и благодари бога, что ты среди умерших, а не среди живых мучителей. Вышли, закрыл Фалек на ключ покойницкую и помчался в кабинет главврача. Одевается доктор Гаркави, беседует с Краммером: — Хорошо, если сразу начнутся роды, нам в покойницкой долго нельзя находиться. Если схватки затянутся, придется Рахиль одной полежать с покойниками, вы незаметно наведывайтесь. Начнутся роды — запрете меня в покойницкой и гуляйте поблизости. Войдете, когда из-под двери покажется кончик белой бумажки. — А если явится служба порядка или гестапо и потребует открыть дверь? — От этой мысли тяжелеет затылок и сжимается сердце. — Эти паны в дневное время не совершают экскурсий по сыпнотифозным палатам еврейской больницы, ночью тем более найдут получше занятие. Если все же нагрянет такая беда, отводите, проявляйте находчивость, пугайте завшивленными сыпнотифозными трупами. — А если не испугаются и прикажут открыть? — Значит, такова наша доля, — доктор Гаркави тщательно моет руки, трет щеткой. — Пойдемте, Краммер, непривычное соседство с покойниками может вызвать у роженицы нежелательные эмоции. Пришли в покойницкую, подошел доктор Гаркави к Рахили, приветливо спрашивает: — Как самочувствие? Смотрит на доктора и не может ни слова вымолвить. Никогда в жизни не оставалась наедине с покойником, а тут ночь, тусклый свет, изуродованные болезнью и голодом трупы. Понимает доктор состояние своей пациентки, улыбается ласково: — Отвернитесь, Краммер, начинаю осмотр… Голубушка, все прекрасно, отходят воды. Только не вздумайте кричать, иначе всем гибель. Думайте о ребенке, только о том, что должны дать ему жизнь. — Я буду думать о ребенке! — чуть слышно прошептала Рахиль, благодарно блестят черные большие глаза. — Краммер, закрывайте нас и приступайте к обязанностям! Закрыл Краммер на ключ покойницкую, поражен мужеством доктора. Одно дело слышать о благородстве о мужестве, другое — видеть это, совсем иное — самому быть мужественным. Доктор, наверное, не думает о мужестве, а поступает так, как велит совесть. Конечно, и доктору Гаркави страшно, но главное не страх — исполнение долга. Размышляя о бесстрашии Гаркави, забыл Фалек о своем страхе, заходит в палаты и снова шагает к покойницкой. Не заметил, как прошло время, и в дверной щели показался уголок белой бумажки. Рахиль, к счастью, родила не сына, а дочь. Теперь они — Этель и Марьям Лихтенштейн. Бывшую Этель Лихтенштейн похоронили на кладбище как Рахиль Певзнер. Хаим горько рыдал на могиле. Не притворялся, покойница своей смертью спасла жизнь его жене и ребенку. После родов трупы вынесли в коридор, на двери покойницкой Фалек повесил табличку: «Дезинфекция». Через двое суток Этель Лихтенштейн и ребенка, как выздоравливающих, поместили в общей палате. Слава богу, не заболели, пора забирать, на каждое больничное место огромная очередь. Есть куда забирать, на Резничной нашел подходящий обмен. Производятся обмены по оценкам удобств, непонятным вне гетто. Сравниваются не комнаты, а количество живущих в комнате людей, наличие спальных мест: «плацкартных» — на кроватях, диванах и нарах и «бесплацкартных» — на полу. Берутся в расчет отопительные приборы, очаги для приготовления пищи и прочие службы. Кухня не в счет, она тоже жилье. Хаим Певзнер нашел почти равноценную площадь, но в одноэтажном домике с дворовым туалетом. Ничего не поделаешь, за жизнь Рахиль и Марьям — вполне терпимая плата. Завтра — переезд, сегодня вечером Хаим Певзнер производит последний обзор внутренних и международных событий. Начал не с «Газеты львовской» и не «Львивскнх вистей» — с газеты юденрата «Mittelungen des Judenraten in Lemberg für judische Geminde» — «Известия лембергского юденрата для еврейской общины». — Это же надо совсем потерять совесть, чтобы такое писать! Только послушайте, — обращается к сидящим за столом Фире и Фалеку. — Оказывается, «новая Европа» — это как раз то самое, что нужно евреям, без чего они просто не могут жить. Не будь Гитлера, мы бы совсем пропали. И как вы думаете, почему? Мы не любим трудиться! Это я не люблю трудиться, — показывает Хаим свои натруженные мозолистые руки. — И плотник Бергер, Фирин покойный муж, тоже не любил трудиться. Мы жили на проценты, на паях с Ротшильдом содержали банк! Поэтому разжирели, зажрались, это же счастье, что пришли фашисты и начали приучать нас к труду. — Чего расшумелся, кто мог написать такую чепуху? — не поймет Фалек, зачем Хаим затеял представление. Может, хочет скрасить горечь прощания, немного разрядить обстановку. — Кто может писать такую чепуху? — Хаим не шутит, лицо покраснело от гнева. — Это пишет наш юденрат и его замечательная еврейская газета. — Хаим водит указательным пальцем по строчкам: «Надо признать, что до войны мы не любили физический труд, ныне на еврейской улице произошел мощный перелом, хотя при тяжелых обстоятельствах, но радостный. Второе полугодие 1941 года было для еврейства, живущего в губернаторстве, переполнено трудом. Распоряжение об общеобязательном труде ускорило процесс преобразования еврейства. Произошла в нас революция, бескровная, тихая и спокойная…». Поняли?! Ограбили, каждый день убивают, держат в клетках, как диких зверей, запретили рожать, и все это называется «радостным переломом»! Мне бы этих писак — задушил бы своими руками, пусть потом меня рвут на куски. — О новой контрибуции слышали? — вздыхает Фира. — Какая еще контрибуция? — ворчит Хаим. — Если требуются наши болячки или наши беды, отдам с удовольствием. — Утром заходила подружка Хана (у них на Локетке уже была контрибуция), предупредила, чтобы готовились. — Вот какую им дам контрибуцию! — складывает Хаим свои огрубевшие пальцы в здоровенную дулю. — Контрибуцию придется платить! — грустно говорит Фира. — Тех, кто не платит, обыскивают, обирают, отправляют на работы, а это страшнее смерти. — Отправляют в Яновский лагерь, — Фалек тоже слышал о том, как берут контрибуцию. — Оттуда не возвратился ни один человек. — Плевать я хотел! — спокойно говорит Хаим. — Хуже, чем здесь, быть не может. — Хаим, одумайся! — ужасается Фира. — У тебя же трое детей, младшенькой еще нет трех недель. Зачем же рожала Рахиль, зачем же столько людей рисковали жизнью? Чтобы ты взял малютку Марьям и своими руками убил? Обмякли руки у Хаима, смотрит на Фиру, будто впервые увидел: — Ты права, я должен добывать кусок хлеба и славить наш юденрат за «радостный перелом»! — бьет себя Хаим кулаком по лбу. — Радостный перелом! Распахнулась дверь — в комнату вошли двое в штатском и один в форме полиции еврейской службы порядка. Один из штатских, возрастом и, очевидно, чином постарше, представился: — Старший инспектор отдела конфискации юденрата Рувим Бренман! — И кивнул головой в сторону молодого, румянощекого: — Инспектор Соломон Шпрехер. А это функционер службы порядка пан Цукерман. — Усмехнулся и добавил многозначительно: — Между прочим, он — не сладкий,[37] а совсем наоборот, в общем, человек долга. — Магистр права Краммер, — представляется Фалек своим довоенным званием. — Чем обязан? Бренман садится на единственный стул с полумягким сиденьем, на кровати расселись Шпрехер и Цукерман. — Вы тоже служите в юденрате? — вежливо выясняет Бренман у Краммера. — Санитар еврейской больницы! — представляется Краммер своей нынешней должностью. — Тогда при чем здесь «магистр права» и зачем вы мне морочите голову? — совсем иным топом, с надлежащей строгостью, одернул Бренман Краммера и достал из портфеля небольшие картонные карточки. Выбрал нужную, громко читает: — Вдова Фира Бергер и трое сыновей. Это кто, например? — Это я! — робко говорит Фира и указывает на своих сыновей, глазеющих с кровати на незнакомцев. — Очень хорошо! — воскликнул Бренман и снова читает: — Вдовец Хаим Певзнер и двое дочерей. Это кто, например? — Я Певзнер! — не глядит на чиновников Хаим. — Допустим! — Бренман подозрительно осмотрел Хаима и снова читает. — Фалек Краммер! Это, если я правильно понял, вы? — Не дождавшись ответа, переходит Бренман к существу дела: — Итак, уважаемые, вы должны внести свою долю в контрибуцию, наложенную на еврейских жителей города. — Какую долю? Какой контрибуции? — набычился Хаим Певзнер, несмотря на обещание, данное Фире. Старший инспектор Бренман не обращает внимания на тон Певзнера, вежливо объясняет: — На еврейское население наложена контрибуция в десять миллионов, из которых две трети надо внести драгоценностями. Имеется в виду золото, платина, серебро и бриллианты или доллары, фунты стерлингов, швейцарские франки, даже шведские кроны. Я понятно объясняю? — сделал Бренман паузу и, не дождавшись ответа, продолжил: — В Лемберге теперь проживает около ста двадцати тысяч евреев, — что же получится, если на них разделить десять миллионов? — Осмотрев жителей комнаты, поясняет: — А получается вот что: Фира Бергер за четыре души должна уплатить четыреста восемьдесят злотых, из них триста двадцать — драгоценностями. С Хаима Певзнера — триста шестьдесят злотых, в том числе двести сорок злотых — драгоценностями. С Фалека Краммера только сто двадцать злотых» Как магистр права, можете все внести драгоценностями. Их стоимость определяется по довоенным ценам. Я все ясно сказал? — Яснее нельзя! — угрюмо говорит Хаим Певзнер и тычет под нос Бренману свои мозолистые руки. — Если кто-то сказал, что я содержу банк на паях с Ротшильдом, так это немного преувеличили. Были у меня и моей покойной жены обручальные кольца, мы их сожрали, обменяли на хлеб. Я все ясно сказал?! — Эту песню поют почти все, — усмехается Бренман. — Но давайте поговорим как евреи с евреями. Надо же найти разумный выход. — Давайте поговорим! — соглашается Певзнер. — В конце концов, не немцы пришли. — Вот, вот, вы попали в самую точку! — восторгается Бренман. — Благодарите бога, что имеете дело со своими. Представьте только на одну минуту, что будет, если придут собирать контрибуцию господа эсэсманы и господа из украинской полиции?! А они таки придут, если мы сами не сдадим все в установленный срок. Что же останется в этой комнате после их ухода? Вы увидите тут горькие слезы, если бог даст такую удачу, что останетесь живы и еще хватит сил открыть глаза. Или вы со мной не согласны? — Мы согласны! — снимает Фалек с пальца золотое кольцо и кладет на стол. Рядом с ним кладет восемьдесят злотых. — Это кольцо до войны я купил за двести злотых, из них сто двадцать плачу за моих неимущих сожителей. Разглядывает Шпрехер кольцо, проверил пробу, подкинул на ладони, будто взвесил на весах, и дает заключение: — Цена этому кольцу не более ста сорока злотых. Значит, в счет платы за ваших сожителей принимается шестьдесят злотых золотом. — Теперь же цены на золото не ниже, чем до войны? — возмущается Краммер. — Цены не ниже! — соглашается Шпрехер. — Вас обманули, когда вы покупали кольцо. Бренман выписал квитанцию, протянул Краммеру и обращается к Фире: — Проше пани, теперь ваша очередь… — Дети мои голодают, не на что купить хлеба. — Вы плохо слышите или не поняли, какие последствия вызовет неуплата контрибуции? Может, считаете, что еще мало пролито еврейской крови? Себя не жалеете, так пожалейте детей, они же один лучше другого, особенно меньшенький. Это же не мальчик — картинка! — О них я и думаю! — угрюмо говорит Фира. — Так я вам советую подумать о них с другой стороны. Как я вижу, вы не идиотка и не сумасшедшая. И как бы я ни жалел ваших детей, мне еще больше жаль своих деточек. Поэтому, если не рассчитаетесь, пан Цукерман отведет вас в тюрьму службы порядка. Будете там находиться, пока не уплатите всю контрибуцию. Кроме того, вам придется за каждые сутки содержания в тюрьме давать сто злотых. Как я понимаю, лучше сразу расплатиться: это намного дешевле. И мало ли что может случиться с детьми, пока будете в тюрьме. И еще очень прошу подумать, что будет, если из-за вас община не сможет своевременно внести контрибуцию и за ней придут эсэсманы?! Подошла Фира к шкафу, порылась в тряпье, достала тонкую пачку купюр, отсчитала большую часть и протягивает. — Оставляю детей на голодную смерть, — это все, что имеется. Бренман пересчитал деньги, возвращает триста двадцать злотых: — Будете живы — будут и деньги, в ближайшее время юденрат обеспечит женщин работой. Но для этого таки надо жить, поэтому не подсовывайте вместо драгоценностей злотые. — Режьте меня, нет золота! — брызнули из глаз Фиры слезы. — Ай-ай-ай! — Бренман укоризненно покачал головой и указывает на безымянный палец ее левой руки. — Жалко золотого колечка и не жалко детей! — Единственная память об убитом фашистами муже! — Фира еще пуще заходится плачем. — Плачете! Конечно, жаль мужа, — но как будете плакать, если, не дай бог, придется читать номинальную молитву по детям! — поднимает Бренман к небу указательный палец правой руки. — Не пугаю, милая пани, вы же сами отлично знаете, как наказывают за невыполнение немецких приказов. Стягивает Фира с пальца кольцо — не снимается. Налился палец кровью — вот-вот брызнет. — Не надо нервничать, лучше смажьте свой пальчик жидким мылом, — советует Бренман. Наконец сняла кольцо, швырнула на стол: — Все, больше ничего нет, хоть убейте меня и детей. Деловито, спокойно осматривает Шпрехер кольцо, проверил пробу, удовлетворенно хмыкнул: — И совсем не надо убивать. Старинное кольцо, прекрасная работа и высшая проба. Учитывая долю пана Краммера, считаем, что вы внесли контрибуцию за себя и детей. — Очередь за вами! — обращается Бренман к Певзнеру. — Делайте, что хотите, но я сказал правду: золотые кольца, свое и покойной жены, давно обменяли на хлеб. Но верите — делайте обыск. — Вашу мельдкарту! — протянул руку Бренман. — Пожалуйста! — вручает Певзнер свое удостоверение. Просмотрел Бренман все графы, сложил мельдкарту. Не выпуская ее из рук, говорит: — Работаете в солидной фирме, имеете золотую специальность и должность. Неужели не жаль такой прекрасной работы? — Я не собираюсь отказываться от нее! — Не собираетесь! — вздымает Бренман глаза к небу. — Вы случайно не свалились с луны? Не уплатите контрибуцию — я буду вынужден забрать вашу мельдкарту. — Не имеете права! Без мельдкарты не смогу пойти на работу, — кричит Хаим Певзнер. — Это же все равно, что отправить на смерть. — Приблизительно, но не совсем, — прячет Бренман мельдкарту в портфель. — У тех, кто отказывается платить, мы обязаны забирать документы. Это еще не смерть, окончательное решение принимает юденрат. Может послать в Яновский лагерь, а там бог далеко не всегда помогает. — Я вдовец, имею двоих детей! Кто будет за ними смотреть, кормить?! — восклицает в отчаянии Певзнер. — Думаю, что это ваша забота! — свысока взглянул Бренман на Певзнера. Или, может быть, я ошибаюсь, что-то не так сказал? Может, вы полагаете, что мне следует заниматься не своими детьми, а вашими? Или, может, вы считаете, что в еврейском районе мало круглых сирот, которых опекает община? Иное дело, если и ваши дети станут круглыми сиротами, тогда их тоже примут в приют, но там таки очень несладко. Нет, нет, не думайте, что я зверь, что у меня не болит сердце за ваших детей. Только ваши дети — есть ваши, а мои — есть мои. И давайте закрывать лавочку. Есть чем уплатить контрибуцию — возвращаю мельдкарту и работайте с богом, растите детей. Нечем уплатить — о чем говорить! Затянувшееся молчание прервала Фира: — Старинный серебряный светильник и серебряный браслет можете принять в счет контрибуции? — Серебро — тоже драгоценный металл, но, как сами понимаете, стоимость его невысокая, — миролюбиво сообщает Бренман. — Давайте посмотрим, что сможем сделать для вас. Сидит Хаим Певзнер, сложил на коленях свои здоровенные руки, ничего не видит, не слышит. Копается Фира в вещах, достала высокий старинный трехсвечник и браслет из черненых серебряных пластин. — Это я получила в приданое. Осмотр вещей занял у Шпрехера немного времени. — Из уважения к вашим покойным родителям принимается как серебряный лом. Оценивается в сто сорок злотых, требуются ценности еще на сто злотых. — Не помогла, сестренка, твоя доброта, забирай приданое, мне не уйти от судьбы! — хрипит Хаим Певзнер. Снял Краммер с руки наручные часы «Омега» в золотом корпусе, протягивает Шпрехеру: — Теперь хватит? Осмотрел Шпрехер корпус, открыл крышку, проверил механизм, молча кивнул головой. Выписывает Бренман квитанцию: — Ничего не поделаешь, должен же еврей помочь еврею. Утром, когда Фалек Краммер шел на работу, увидел на афишном столбе объявление: «На основании распоряжения № 4 Начальника отдела конфискаций и реквизиций генерал-губернаторства (Вестник распоряжений генерал-губернаторства, ст. 641) и распоряжения губернатора «дистрикта Галиция» (Правительственный дневник Галиции, ст. 81) сообщаю для сведения: 1. Еврейское население Лемберга должно в десятидневный срок сдать все меховые изделия, составляющие части одежды или в виде отдельных обработанных и необработанных шкурок. 2. Исполнение этого распоряжения возлагается на юденрат Лемберга. 3. Не выполнившие этого распоряжения караются смертью. «Снова сдавать, нет и не будет конца до смерти», — горестно думает Краммер. Разглядывает рядом стоящего человека: невысокий, коренастый, лицо в шрамах морщин, поседевшие кудри свисают клочьями, глаза сверкают. Такие глаза не забываются, где-то с ними встречался. Улыбнулся мужчина и тихо приветствует: — Не узнаете? Это же Яков Шудрих, еврейский поэт. Как сразу не узнал? Схватил Шудриха за руку, звенит от волнения голос: — Уже не верил, что вы существовали на свете, что мы были людьми, что издавались газеты и книги. А ведь все это было. Было! Как называлась книга ваших стихов? — «Земля движется!» — вспоминается Шудриху довоенная жизнь, счастливый сентябрь. Сколько радости принесла «Ройтер штерн», как изменились люди… Как же его фамилия?.. Краммер!.. Конечно, Краммер! — Что делаете, Краммер, чем занимаетесь? — Санитар еврейской больницы. Помогаю умирающим и мне помогают побыстрее умереть. Вчера сдал одну контрибуцию, — сделал паузу и кивнул на афишу, — теперь будем готовиться к следующей. — К следующей! Понимаете ли, о чем идет речь? — Как не понять: выполнить приказание грабителей — или расстрел. — Подумали, зачем требуют меховые изделия? — Какое это меет значение? — Краммер с безразличием пожимает плечами. — Какое это имеет значение! — с возмущением повторяет Шудрих. — Сегодняшние «Львовские висти» читали? — Нет, не читал. — Так прочтите, — передает Шудрих газету и пальцем тычет в сводку главной квартиры фюрера. Взял Краммер газету. Верховное командование германских вооруженных сил сообщает: «На Востоке враг продолжает свое наступление. Некоторые места прорыва нами окружены, в других ведется контрнаступление». Еще раз перечел — охватила радость: Красная Армия наступает, еще не конец! — Спасибо, Шудрих, я счастлив, что встретились, снова почувствовал себя человеком. — Вот и прекрасно! — по-дружески отзывается Шудрих, улыбнулся и подмигнул заговорщицки. — Так будем сдавать фашистам меховые изделия? — Разве лучше погибнуть? — вчерашний и завтрашний день затмевают внезапно возникшую радость. — Лучше не сдавать меха и не гибнуть! — констатирует Шудрих как само собой разумеющееся. — Вы не знаете немцев, нашего старательного юденрата и нашей ретивой еврейской полиции! Все перероют до нитки, найдут и… — больше ничего не сказал. — И все же нельзя сдавать меховые изделия. — Мысли Шудриха за пределами гетто, там, где решаются судьбы всего человечества. — Красной Армии помогают морозы, — так неужели своими мехами будем оказывать помощь фашистским солдатам? — Какой другой выход?! — Краммер не спрашивает — напоминает о реальностях гетто. — Закапывать, сжигать все, только не помогать врагам, — для Шудриха другой реальности лет. Понимает Краммер правоту Шудриха, не раз читал в фашистских газетах о временных трудностях немецких войск, вызванных большими морозами. Представляется бесспорной и своя правота. Зачем зря подвергать себя смертельному риску, разве немцам помогут дамские горжетки, муфты, мужские воротники? Да и немцы уже о нем позаботились, его совесть чиста. — У меня нет мехов, мне сдавать нечего. — Я не о вас, мы в ответе за всех. Никто из живущих с вами в комнате, в квартире, в доме, никто из ваших знакомых, если они порядочные люди, не должны сдавать меха. Вправе ли он, Краммер, толкать людей на невыполнение приказа немецких властей и ставить под немецкие пули? Не только их — самому идти на безумный риск. Попадется подлец и тогда… — У меня нет друзей в гетто, а с малознакомым не заведешь такой разговор. — Как вы живете без друзей и товарищей? — с сожалением глядит Шудрих на Краммера. — Так и живу! — грустно ответил, откланялся и спешит удалиться. Шудрих вызвал двоякое чувство. Кто он, герой или безумец? Достоин поклонения тот, кто в этом аду остался верен своим коммунистическим идеалам, тот, кто за них продолжает бороться. Бороться в гетто! Только безумец на это способен, тут же нет ни единого шанса на успех: кругом горе и смерть. Пришел Краммер в больницу, носится по палатам, старается больше обычного, а Шудрих не выходит из головы, себя стыдится. Почему? Он же ничего плохого не сделал. Был бы мех, сделал бы так, как советует Шудрих, но толкать на это других? Нет-нет, это не в его силах. Вернулся с работы, встретился с разгневанной Фирой» — Слышали, что изуверы придумали? Не выйдет, больше ничего от меня не получат. У Ефима на пальто крашеный кролик, у меня — рыжая лиса, сожгу, а не дам. — Одумайтесь, Фира! Придут проверять, увидят, что с воротников спорот мех, будет беда, им же расстрелять — раз плюнуть. Стоит ли из-за чепухи с ними связываться. — Стоит! — крикнула Фира. — Наши дети должны гибнуть от холода, чтобы фрицам было тепло, чтобы ручки не мерзли, когда станут нас убивать. Дудки! А воротники так обработаю — никто не докажет, что был на них мех. Сбор меха происходит явно не так, как ожидало СД. Узники гетто сдают какие-то потертые воротники, муфты и облезлые шкуры, редко попадается что-нибудь стоящее. Конечно, не все богачи, но комиссар по еврейским делам не сомневается, что это саботаж. С этим необходимо покончить как можно быстрее, как можно решительнее. Юденрату дана команда действовать; на стенах домов, на столбах и щитах развешены новые объявления. Идя на работу, Краммер прочел призыв юденрата: «К еврейскому населению! Еще раз довожу до сведения, что все меха и всевозможные меховые изделия, составляющие части одежды или в виде отдельных обработанных и необработанных шкурок, а также ватин и вата должны быть сданы. Невыполнение этого приказа влечет смертную казнь. Немедленной сдаче подлежат лыжи, лыжные палки, лыжные куртки, лыжные брюки, лыжные шапки, лыжная обувь, лыжные полуверы и мужские свитера. Сдаче подлежит мужская лыжная обувь всех размеров, женская — от № 36. Все эти вещи должны быть сданы не позднее 10 января 1942 года в комиссариаты еврейской службы порядка на Беренштейна, 11, Замарстыновской, 106, Клепаров-Варшавской, 36, Новознесенской, 33. Обращаю внимание еврейского населения, что после 10-го сего месяца полиция безопасности будет производить тщательные домашние обыски и если обнаружит перечисленные вещи, виновные будут казнены, а для всего еврейского населения будут крайне тяжелые последствия. Поэтому я ожидаю, что все евреи во имя общих и своих собственных интересов точно выполнят этот приказ. |
||
|