"Служители ада" - читать интересную книгу автора (Шульмейстер Юлиан Александрович)Глава восьмаяНового председателя юденрата Генриха Ландесберга не радует повышение в должности, он размышляет о жизни и смерти Адольфа Ротфельда. Последний день Ротфельда не омрачала болезнь, но был неизбежен «инфаркт». Жил смертником, ждал исполнения приговора. Все началось с контрибуции, с той, десятимиллионной! С самого начала понял ее необычность: ценности миновали отдел контрибуции. Попытался объясниться — не получилось. Ротфельд никому не доверял, поэтому сделал его, Ландесберга, своим заместителем, им прикрывался от СС и полиции. Он не скрывал этого, бесконечно подчеркивал: «Мы решили», «мы сделали». Надеялся на его тайные связи и опасался их. Так и жили: друг друга поддерживая (оба отвечали за выполнение немецких приказов), накапливая недоверие, отчужденность и ненависть, демонстрируя взаимную привязанность и дружбу, которых давно уже не было. Объявляя о контрибуции, Ротфельд намекнул на свои высокие связи; когда ценности отвез Граббе, стало ясно, куда тянется нить. Это был прямой выигрыш Ротфельда и задача со многими неизвестными. Он, Ландесберг, так и не понял, вся ли баснословная сумма присвоена или только определенная часть. Самое главное: не знал участников сделки, казалось вероятным участие Катцмана. Вел себя осторожно: всегда опасно доносить подчиненному на начальника, тем более еврею на немца. Был Катцман или не был в доле — его, Ландесберга, как опасного свидетеля, могли повесить на первом суку. Когда Энгель начал расспрашивать о контрибуции, стало ясно, что Катцман хочет утопить Ляша. Ум, осторожность, многолетний адвокатский опыт и на сей раз определили правильную линию поведения. В мельчайших подробностях доложил о контрибуции, но ничего не сказал о своих подозрениях. Правильно сделал: за арестом члена юденрата Клямберга последовало задержание Ротфельда. Он не долго сидел в камере управления СС и полиции — меньше суток. Вернулся окончательно сломленным — не председателем, даже не человеком — куклой с испорченным механизмом. Узнал Ротфельд об исчезновении губернатора Ляша, стал бояться собственной тени, жил затравленным зверем, вызывая у окружающих, даже у него, понимавшего все сложности ситуации, презрение, брезгливость. Его, Ландесберга, устраивал такой Ротфельд, им можно было вертеть как угодно. Энгеля и Силлера тем более должен был устраивать, и несмотря на это — «инфаркт». Назначая его, Ландесберга, председателем, не сказали в чем дело. А в чем дело? Победил Катцман, исчез Ляш, Ротфельд стал ненужным свидетелем опасных событий. Ничего нового, и до войны исчезали свидетели крупных афер. Ничего нового! Теперь могут убить и за то, что не станешь участником немецкой аферы. Многому научил горький опыт Парнаса и Ротфельда, немецкие власти должны быть довольны. Они будут довольны, аппарат юденрата станет действовать как заводимый им часовой механизм. Нет, он только головка часов, Катцман заводит часовой механизм. И все-таки он — не головка, человек — не машина: его ум, талант, изворотливость могут дать власть или бросить в адскую бездну. Не теперь и не в гетто. И в гетто! И в этих стенах живут хозяева и рабы, но желающему жить хозяином в гетто приходится мириться с долей надсмотрщика. Кто же он — надсмотрщик или раб? Вышел Ландесберг из-за стола, стал у картины художника Берхта, разглядывает спящего Иакова и бога, возвысившего его до вершителя еврейских судеб. Бог ли возвысил? Сам Иаков возвысился своим умом, хитростью, волей. Чем хуже и сложнее ситуация, тем больше жизнь и будущее зависят от ума и смекалки. Не уповая на бога, надо пасти свое стадо… Распахнулась дверь — вошел Силлер. Приблизившись к Ландесбергу, подмигнул ему и ткнул пальцем в бок: — Новый председатель советуется с богом? — Новый председатель знает, от кого получать указания! — почтительно приветствует Ландесберг своего юного и опасного шефа. Силлер расхохотался, обнял за талию Ландесберга и подвел к вольтеровским креслам, сел, указав на место председателю юденрата. Достал золотой портсигар, любуется непонятной алмазной монограммой. Хорошо быть комендантом еврейского гетто! Хорошо, но нелегко, весьма и весьма нелегко. Крупномасштабные задачи должен решать минимальными силами, состоящими в основном из самих же евреев. «Каждый солдат предназначен для дел боевых! — подчеркнул как-то группенфюрер Катцман. — Ваша главная сила, герр комендант, — ваша находчивость». Находчивость! Катцману она дала чин группенфюрера, ему, Силлеру, своей находчивости недостаточно. От этого скользкого и хитрого типа зависит судьба, благополучие, карьера. Более того — сама жизнь. Если Ландесберг не проявит «находчивости», отправят на съедение русским морозам. Как этот тип себя поведет, получив приказ об акции в гетто? А как бы поступил он, Силлер, получив такой приказ в отношении немцев? Нечего сравнивать: немцы — властелины, все прочие — живность. Фюрер решил ликвидировать в Лемберге еврейскую живность, ему, Силлеру, доверено это важное дело. Хитрость одних евреев должен использовать для переработки всех остальных. Затем и их! Но прежде всего надо суметь задействовать еврейскую хитрость в интересах немецкого дела, только тогда безотказно заработает весь механизм. А может, Ландесберг изберет путь Парнаса? Тогда прощай, прекрасное комендантское кресло… Ландесберг — не Парнас, надо только чтобы страх и надежда шли рядом, не обгоняли друг друга. — Пришел для конфиденциальной беседы, — доверительно сообщает Силлер. — Каково ваше мнение о событиях на фронте? — Судя по сводкам главной квартиры, инициатива, хоть и осложненная русским морозом, по-прежнему в немецких руках, — осторожничает Ландесберг. Глупо дразнить коменданта неудачами непривычной для немцев русской зимы. Силлер тоже уверен, что все дело в морозах, наступит весна — и победоносно закончится восточный поход. Сегодня надо преувеличить немецкие трудности — этот тип легче проглотит пилюлю. — Конечно, во всем виноваты морозы, но, между нами, из-за них возникли проблемы, и очень нелегкие. Не взята Москва, усложнилось снабжение войск, приходится урезывать потребности тыла. Немецкого тыла, и тем более потребности новых немецких земель. В этих условиях решено сократить население Львова. Из вашего района подлежат выселению в сельские местности пятнадцать тысяч евреев. Кто работает на предприятиях, должен и дальше работать, необходимо избавиться от балласта — неспособных к труду. Вот какая ответственная задача стоит перед нами, и решить ее надо в пятисуточный срок. А если не решим? Если не решим — меня отправят на фронт. Перспектива не из приятных, но ваша, не стану скрывать, — значительно хуже. Не даст юденрат пятнадцать тысяч евреев — всех его членов и служащих отправят на виселицу. Всех, в первую очередь — вас, председатель. Вот так, и без всяких «инфарктов»! Ничего не поделаешь, невыполнение правительственного задания карается по суровым законам военного времени. — Герр комендант, каким образом мы должны дать пятнадцать тысяч евреев? — отгоняет Ландесберг мысль о кровавых событиях. — Не образом, а действием! — шутит Силлер. — Прежде всего вы должны отобрать кандидатов, затем ваша служба порядка соберет стадо и с украинской полицией отправят в Яновский лагерь. Строптивых и других, по вашему усмотрению, можно сдавать в тюрьму гестапо на Лонцкого. Вопросов нет?.. Тогда желаю удачи, столь необходимой мне, вам, юденрату и прочим евреям. Всего наилучшего! Силлер поднялся, помахал на прощание рукой — то ли поприветствовал, то ли погрозил — и вышел. Ландесберга мучают беспросветные мысли. Ротфельд и он уже многим пожертвовали, — ради чего? Спасают не только себя — всю общину. Спасают ли? Ненасытные немецкие власти требуют все новые и новые жертвы. Ужасная акция стариков унесла девять тысяч еврейских жизней, многие тысячи погибли при переселении в гетто. Многие! Из ста шестидесяти тысяч осталось около ста двадцати. Выполнит этот приказ — останется только сто тысяч. А что такое сто тысяч? Шесть таких акций! С какой-то акцией и его отправят на смерть. Нет-нет, не могут всех уничтожить: труд работников предприятий нужен Германии, Силлер сказал не трогать их. Очевидно, идет чистка захваченных земель от непродуктивных элементов, прежде всего от евреев, не способных к труду, и тех, чей труд не нужен. Чистка или новый этап планомерного уничтожения? Его руками!.. А может, выселяемых из перенаселенного Львова увезут в сельскую местность? Как тех стариков! Никто из них не прислал весточки, ходят страшные слухи о том, как их убивали. И Силлер не очень скрывает суть акции («Надо избавиться от балласта!»). Ни к чему им возиться с евреями — доставать транспорт, перевозить, где-то устраивать, если переселение в гетто использовали для многих убийств. А как используют отказ юденрата выдать пятнадцать тысяч евреев? Придется принести еще одну жертву, это единственный шанс на спасение общины, это его единственный шанс… Кого им отдать? Прежде всего преступников — воров и грабителей. Прежде всего! Самые ловкачи и проныры, ходят слухи, действуют в доле с полицией. Вполне возможно! Не лучшие служат в полиции… Кого же отдать? Уже однажды спасенных стариков и старух? В гибнущем гетто их дни все равно сочтены. Нищих и инвалидов, давно ставших непосильным грузом общины? Детей из приютов, обреченных на голодную смерть? Безработных, не имеющих ни единого шанса на жизнь? Так ведь об этих беспомощных община должна заботиться в первую очередь. Пустые слова! Надо мыслить не довоенными категориями, бессмысленно спасать умирающих, их смертью надо сохранить избранных. А сможет ли после этого жить? Сегодня не Ротфельд, даже не Силлер, а он, Ландесберг, должен решить, кому жить и кому умереть. Ныне нужны Иаковы — мудрые и изворотливые политики, умеющие так делить свою паству, чтоб сохранить хоть какую-то ее часть. А если не будет спасения, если это только отсрочка?.. Глупо умирать вместо бездельников и дармоедов, вместо уже обреченных. Глупо не быть убийцей? Он не убийца! Не убийца — помощник убийц! Нет, не помощник, instrumentum wokale[39] в руках изуверов, — любой суд так бы оценил его действия. Парнас выбрал смерть, — другим лучше не стало; Ротфельд, откупаясь деньгами и немногими жизнями, надеялся многих спасти. Не получилось: забрали деньги, затем многие жизни, затем его жизнь. И все же иного выхода нет, он должен попытаться сохранить хоть элиту народа, и тогда, с окончанием войны, возродится еврейство. Пусть проклинают евреи, он выполнит долг до конца. Долг! Тошно, так тошно, что хочется выть и кричать. Кричи не кричи, а сегодня же на заседании юденрата надо обсудить меры по выполнению распоряжения немецких властей. Какие? Стоит потолковать с Гринбергом, он — человек дела, не признает словесного мусора. Правда, без душевных излишеств, но теперь это к лучшему. Позвонил Гринбергу — безмолвствует его телефон. Нажал на кнопку приемной, вошла Неля Шемберг, выжидательно застыла у двери. Он удовлетворенно разглядывает строгую прическу и скромный костюм нового секретаря, — правильно сменил грудастую и вульгарную девицу. Не осуждает покойника; сам не святоша, но неразумно выставлять напоказ свои слабости. Тем более в приемной председателя юденрата общины — островка благополучия в океане народного горя. Неля — многолетний секретарь его адвокатской конторы как нельзя лучше подходит к своим новым обязанностям: умна, тактична, непроницаемо-бесстрастна. — Срочно разыщите Гринберга! Не прошло и пяти минут, как раздался стук в дверь и вошел Гринберг. Снял фуражку с высокой тульей и шестиконечной звездой, поклонился. — Присаживайтесь! — кивнул на стоящие у стола кресла. — Хочу посоветоваться, как лучше выполнить задание немецких властей. За пять дней надо выселить из Львова пятнадцать тысяч непродуктивных евреев. — В такой ограниченный срок трудно справиться со столь масштабной задачей, да еще при более чем скромных возможностях нашего жилого района, — задумчиво констатирует Гринберг. — Сложное дельце, надо обмозговать. — Нет времени «обмозговывать»: через два часа на заседании юденрата должны обсудить меры, необходимые для выполнения распоряжения немецких властей. — Придется усовершенствовать метод отбора, использованный при акции на стариков, — у Гринберга деловой тон, преисполнен служебного рвения. — Необходимо потребовать от отделов труда, социальной опеки и медицинского представления в двухсуточный срок списков неработающих, содержащихся в общинных приютах, живущих благотворительностью, нищенством, калек и неизлечимых больных. В этот же срок вверенная мне служба подготовит данные на паразитические и преступные личности. Без этих данных не сможем выполнить требования немецких властей. — Согласен, на заседании юденрата дам необходимые указания. А вы приступайте немедля, речь идет о судьбе всей общины. Придумайте, как устранять ошибки, возможные при срочной работе. Полагаю, что из части задержанных следует создать обменный фонд. Договорюсь с властями, чтобы за счет обменного фонда освобождать от выселения необоснованно задержанных, нужных общине евреев. — Здорово придумали, пан председатель! — в какой раз Гринберг восхищается шефом. Интеллигентик, адвокатишка, а до чего же практичен и мудр в решении сложных полицейских проблем. Стелет мягко, как и положено председателю еврейской общины, но его постельки вполне подходящи для клиентов службы порядка. С председателем Ландесбергом не пропадешь, с ним не страшны никакие дела. Раввин Давид Кахане разглядывает приемную председателя Ландесберга. В гробовой тишине приклеились к стульям, застыли у стен юденратовские чиновники — посеревшие, взволнованные, угрюмые. От входа в приемную до председательской двери — безлюдная зона, огражденная страхом. К ней прикованы взоры и мысли. Появился унтерштурмфюрер СС и скрылся за председательской дверью. Кто он? С чем пришел? Что будет дальше?.. Зазвонил телефон, трубку сняла секретарь. С кем говорит? Что кроется за односложными канцелярскими фразами: «Да-да!.. Он занят… Я передам»? Вышел унтерштурмфюрер из кабинета, взглянул на присутствующих и ухмыльнулся. Между дверью, скрывшей эсэсовца, и председательской дверью остались надежда и безнадежность, жизнь и смерть. Кому что уготовано? Ждут, как на страшном суде, и знают, что не будет суда, не требуется приговор. У каждого своя должность, явились по служебным делам, но о них не думают… Единственная воспринимаемая реальность — смерть. Акция еще не объявлена, но никто не сомневается, что она наступит. Заведующий медицинским отделом доктор Райхель сообщил ему, Кахане, что Ландесберг потребовал представить в двухсуточный срок адреса неизлечимых больных и калек. «Для чего? — спросил было Райхель. — Гетто переполнено больными и калеками, их негде содержать и нечем кормить». Ландесберг ответил на это: «Срочное задание немецких властей!» — «Какое задание? — ненужным вопросом доктор отгоняет страшную суть предстоящих событий. Молчит Ландесберг, и ему бы молчать, а он повторил свой вопрос: — Какое задание?» — «Сволочи, лицемеры, притворщики! — возмущается Ландесберг. — Хотите быть чистенькими и жить на проценты от гестаповских дел? Не получится! Чтобы жить, надо работать, не хотите работать — включайте себя в инвалидный список и не задавайте идиотских вопросов». Жизнь утратила смысл, горечь обиды разрушила иллюзорную оболочку юденратовской службы, в ужасающей неприглядности раскрылось ее назначение. Может, поэтому стала вдвойне горше обида, отозвалась презрением к всесильному шефу: «Не услышал бы сам, никогда не поверил бы, что известный еврейский деятель, прославленный адвокат, депутат сейма мыслит и говорит языком полицейского», — глубоко вздохнул доктор. Начальник юденрата сменил тон: «Извините, и мне не легко. Сегодня на заседании юденрата обсудим правительственное задание. К исполнению моих указаний приступайте немедленно. Установлены жесткие сроки, не дай бог их нарушить…». Кахане не знает, стало ли Райхелю легче от того, что тот открыл тайну предстоящих событий, но с этой минуты он почувствовал себя в стане преступников. Он, духовный пастырь, не смеет молчать! Выходит: руководители еврейской общины должны стать ее палачами! Должны стать! Каково было их назначение во время акции на стариков? Тогда спасали. Немногих. Кого могли. Сам Ландесберг выдал удостоверение о службе в общине его, Кахане, седобородого тестя… Спасение нескольких сот стариков стало прелюдией казни тысяч родителей, дедов и прадедов — хранителей памяти и традиций древнейшей общины Европы… Казнили эсэсовцы! А кто подписал приговор? И снова… Сбывается сказанное в священном писании: отдай врагу палец — и пропала рука… Не отдали б палец — спасли бы руку? Спасли бы честь и совесть народа… Могут ли существовать честь и совесть, если уничтожен народ? Не сегодня возникли эти мысли — еще тогда терзали и мучили, но им противостояла жизнь тестя, которого мог и обязан был спасти. Не стал бы спасать — публично осудил бы Ландесберга за богопротивную деятельность, — и чего бы достиг? Для тещи и жены стал бы убийцей самого близкого, жизнь превратилась бы в бесконечную пытку. Значит, и сейчас?.. Всему есть предел! Кахане взглянул на сидящих с ним рядом раввинов — Калмана Хамайдеса и Мойше-Элхунена Алтера. Когда ушел доктор Райхель, он сообщил им, самым уважаемым членам духовной коллегии, о предстоящей трагедии. Неотвратимость осуществления замыслов бессердечных убийц, обреченность предназначенных в жертву вошли как молитва в библейскую формулу: «Такова божья воля!». Этой формуле противостояла другая, тоже божественная: «Лучше всем погибнуть, но не выдать ни одной еврейской души!». Ни одной! Сколько уже выдали душ… Обманывают без конца свою совесть, первая библейская истина пожирает вторую, «божья воля» давно стала не только оправданием убийц, но и индульгенцией для их еврейских помощников. Отдали палец — пропадает рука… А они, духовные пастыри, живут, как сказал Ландесберг, на проценты от сделок с убийцами и продолжают твердить: «Божья воля!». Доколе?.. Не лучше ли сразу погибнуть? С этим пришли, должны удержать Ландесберга от падения в адскую бездну… Углубленный в свои размышления, не заметил, как подошла Неля Шемберг: — Председатель приглашает представителей духовной коллегии. Настал их черед, вступили в безлюдную зону. Вошли в кабинет, Ландесберг поглядел отчужденно, посиневшим, покойницким ртом проговорил: — Прошу, господа раввины, присаживайтесь. Слушаю вас. Ландесберг издерган, выглядит затравленным зверем, готовым растерзать любого, кто подвернется под руку. Трудно с ним начинать разговор — и не могут молчать. Превозмогая себя, раввин Кахане выясняет: — Верно ли, что мы должны выдать немецким властям пятнадцать тысяч евреев? — Верно! — подтвердил Ландесберг. Главное сказано, дальнейший разговор стал бессмысленным. О чем говорить? Можно с Ландесбергом согласиться или не согласиться, ссылки на тору не могут ничего изменить. В этом кабинете для бога нет места, он не судья и не посредник между гестапо и Ландесбергом. Все же Кахане апеллирует к богу и торе. Для чего? Хочет пробудить совесть Ландесберга или усыпить свою совесть? Как неслыханное лицемерие воспринял Ландесберг раввинский призыв не выдать ни одной еврейской души. Неужели эти умные люди не понимают, что в это жестокое время иного выхода нет? Понимают! Разверзлася бездна, могущая проглотить все еврейство! Себя увидели рядом с убийцами. И он видит бездну, и он терзается теми же мыслями, но никто за него не примет решения, никто не освободит от ответственности. Им легче: пришли осуждать… До них испил до дна горькую чашу; в отличие от этих господ, никогда себя не обманывал. И сейчас не стал лицедействовать. — Я рад бы не выдать ни одной еврейской души, но ответствен за всех львовских евреев. Уважаемые, и вам надо нести бремя ответственности за всю свою паству. Немецкие власти предупредили, что за невыполнение приказа о выселении пятнадцати тысяч евреев казнят юденрат и всех его служащих. Всех, и членов духовной коллегии. Вряд ли от этого уменьшится количество выселяемых из Львова евреев. Какое ваше мнение? Сидящие за этим столом давно изучили друг друга, им хорошо известны цена дела и цена слова, знают, когда слово становится делом, а когда оно — мишура. Он, Кахане, не судья Ландесбергу, мучит мысль, что является его соучастником. Свою боль успокаивает библейской премудростью об отданном врагу пальце. Так и понял Ландесберг, но сегодня он не может терпеть раввинских уловок и фальши — не скрывая сарказма, говорит: — Отстраняетесь от выдачи пятнадцати тысяч евреев, не хотите быть ни со мной, ни с ними — только судьями, духовными пастырями. А вправе ли вы судить? Чтобы правильно показывала стрелка весов правосудия, одними гирями надо измерять совесть — свою и чужую. Мою трудную миссию измеряете тоннами зла, в своих действиях не видите миллиграмма этого зла. — Ни одной еврейской души мы не предали смерти, — возражает Калман Хамайдес. — Не предали? — язвительная улыбка исказила лицо Ландесберга. — А акты разводов неевреек с евреями? Ох, эти акты! Он, Кахане, не раз просыпался в холодном поту, в ночную тишь к нему врывались кошмары. Украинки и полячки оплакивали и заживо хоронили своих мужей и себя вместе с ними. Мужья заклинали смириться с разводом ради спасения детей. И они, раввины, присоединяли свой голос к их мужьям, зная, что в этом спасения нет. По приказу властей передают бракоразводные акты немецким судам, детей от смешанных браков отправляют в Яновский лагерь, оттуда никто не вернулся. Все это так, но и у Ландесберга фальшивые весы. Соучастие в убийстве многих тысяч евреев хочет оправдать жалкими актами. Почему жалкими? Жизнь есть жизнь, палец есть палец, рука есть рука. Все они, старейшины юденрата и духовные пастыри, связаны одной нитью. Ландесберг лишь напомнил, у кого конец этой нити. Спор с Ландесбергом утратил смысл, а своя вина всегда кажется меньше чужой. Раввин Моше-Элхунен Алтер завел речь о религиозных догмах, согласно которым рожденные от неевреек не признаются евреями. — Это кем не признаются? — вопрос Ландесберга прозвучал пощечиной. — Знаете, для кого составляете акты, теперь не вы, мудрейшие, а гестапо решает, кто есть еврей. Кахане уже не обвиняет Ландесберга, защищается от его обвинений. — И без нас смешанные браки известны властям, мы лишь оформляем разводы. — Полуевреев и без ваших актов могут отправить и отправляют на гибель, — соглашается Ландесберг лишь для того, чтобы довести свой урок до конца. — И без решения юденрата исчезли многие тысячи евреев, гестапо не нуждается в нашем согласии на уничтожение остальных. Тогда зачем ваши и наши решения? Может, так легче губить, а может, отбирают на гибель лишь часть, остальным сохраняется жизнь? Не знаю, что ожидает еврейство, надеюсь на лучшее. Наверное, и вы на это надеетесь. Так не будем друг друга уличать, обвинять, и так невыносимо тяжка роль исполнителей приказов гестапо. Ни я, ни вы не можем от нее отказаться, надо спасать евреев — хоть какую-то часть, хоть элиту народа. Спасать, невзирая на презрение потомков. Не надо себя обманывать, если решились выполнять эту роль. Если решились! Из дома в дом, с улицы на улицу разносится неизвестно кем занесенная в гетто весть о разгроме фашистских войск под Москвой, отступлении на сотни километров. Ликуют узники, им и этого мало, слухи растут как снежный ком, желаемое принимают за действительность. Гетто распевает новую песенку: Немцы не собираются уходить, в гетто все хуже. Свирепствуют болезни и голод, евреи мрут в домах и на улицах. Каждое утро похоронная команда подбирает покойников — кучами лежат на подводах. Сносят в гетто убитых и умерших на работах, их похороны — тоже забота команды. Останавливаются подводы у ворот двух еврейских больниц, в избытке получают свой груз. В маршрут включена тюрьма еврейской службы порядка на улице Джерельной, и там продуцируют трупы. Фалек Краммер узнал о кошмарах тюрьмы от знакомого адвоката Берга, поступившего оттуда еле живым. Его там не били, в маленькой камере находилось шестьдесят пять женщин, детей и мужчин. Невозможно было ни спать, ни дышать: душил смрад, исходящий от огромной параши. Днем и ночью тянулась к ней бесконечная очередь, только за деньги вели в туалет. Питание в этой тюрьме тоже за деньги, бесплатно — вши да вода. Вши мучают всех, и нет от них никакого спасения. Как и от допросов, которые начинаются с раннего утра и тянутся до поздней ночи. После допросов одних отправляют в гестапо, других — на кладбище. Лишь протекция открывает дорогу в больницу. И он, Берг, этим воспользовался. Уже два дня он находится в больнице, только сегодня Фалек пойдет к его родственникам, — еще с вечера отпросился у доктора Иосифа Гаркави. Этот день — особенный, должен встретиться с возчиком, который передает весточки и передачи от Наталки. Хорошо на дворе, сквозь заборы и колючую проволоку прорвалось в гетто весеннее солнышко. Конец марта, даже ветер теплеет, а на улицах пусто. В мертвой тиши оглушительно загрохотала подвода, окруженная полицейскими службы порядка. На подводе огромная деревянная клетка. В клетке люди, их много, одни причитают, проклинают, молят о спасении; другие ко всему безразличны. Одна женщина в изодранной кофте, с лицом, посиневшим от холода, прижала мальчонку, ласкает его лохматые волосы, что-то нашептывает, другая, очень похожая на первую, будто ее родная сестра, сидит на дне клетки и грудью кормит младенца. Рядом с подводой бежит девчушка, в одной руке держит куклу, другой ухватилась за клетку, слезами заходится и истошно кричит: «Мама… мама… мамочка!». Остановил шуцполицейский телегу, укоризненно покачал головой: — Нехорошо, малютку нельзя оставлять без родных. — Приказывает полицейскому службы порядка: — Передай девочку матери. — Пощадите дочку! — кричит женщина с младенцем… Обняла ее девочка, плачет: «Мама… мамочка… мама…». Рядом с ними седобородый старик отвешивает поклоны всевышнему: — Отче наш! Яви нам знамение во благо, собери нас, рассеянных, с четырех концов земли. Да познают и ведают все народы, что ты — наш бог! — «Собери нас рассеянных!» — вторит старику мужчина с кровоточащими губами, истерично выкрикивает: — Собирают, всех собирают… Нет бога, нет! А если ты есть, будь проклят, со всем своим воинством! Проклят, проклят, проклят! Краммеру страшно. Схватят, как этих несчастных, и кинут в клетку. Заскочил в браму, ждет, пока скроются ужасная телега, полицейские и шуцполицейские. Рядом стоит незнакомец, у него трясутся согнутые в локтях руки. Он хрипит: — Не обойдет нас беда. Не обойдет! — Какая беда? — Юденрат должен выдать гестапо пятнадцать тысяч евреев. — Как выдать? — Вот так! — кивнул на телегу: — Изловить и выдать. — Быть не может, чтобы евреи отправили на смерть тысячи ни в чем не повинных евреев. — Быть не может! — с горькой иронией повторяет мужчина. — А куда повезли этих несчастных?! Для чего изготовили клетки?! Куда этих ведут? Под конвоем службы порядка, полицаев и шуцполицейских ковыляют приютские дети в одних рубашонках, хромают калеки, стуча костылями. «Незаконнорожденных» младенцев несут «незаконнородившие» женщины. Рядом идут их мужья и родители. Задумчиво шагает седобородый старик в черном однобортном пальто и в котелке с небольшими полями. Не о своей судьбе думает — о старинных книгах, обреченных на гибель в подвале на улице Бернштейна. И еще думает о палачах, уничтожающих связь между прошлым, настоящим и будущим. А плети, неумолимые плети подгоняют отстающих от строя… Опустела улица, Фалек несется в больницу, там спасение. Полицейские и шуцполицейские не заходят туда: боятся тифа, ни к чему им больные и раненые. Больничный двор встретил Фалека рыданиями, криком. Носится служба порядка, ловит больных. Грузовик с опущенным задним бортом преградил выход из вестибюля, слышатся вопли страданий и ужаса. Пойманных гонят к автомобилю, детей с размаху бросают в кузов. Шуцполицейские тоже швыряют детишек! Спорится у них дело — соревнуются в забавной игре. Забежал Фалек в свое отделение, напялил белый халат! Больные, как никогда, нуждаются в его помощи. Забежал в одну палату, а там — пустые койки, тряпье. Забежал в другую — такая же картина. Неужели обезлюдели все отделения?! В ординаторской, на месте доктора Гаркави, развалился шуцполицейский. Поманил Краммера пальцем, потребовал мельдкарту. Осмотрев, укоризненно покачал головой: — Лодырничаешь! Не поленился — отвел в палату, из которой выводят больных. Не все могут идти, на койке лежит умирающий Фроим-лудильщик. Аспирант службы порядка приказал Фалеку и санитару Ефиму: — Несите и осторожненько кладите в кузов, надо сдать живым. Понесли Фроима на его рваном пальто. Нет в нем веса, а невыносимая тяжесть пригибает к земле. Катятся из глаз Фалека слезы, первые за все время пребывания в гетто. Стал убийцей! Он ли убийца? Несет умирающего на верную гибель. А что может сделать? Не нести! Фроиму все равно умирать — в кузове или на койке… Профессор Домбровский учил, что не устраняется преступность деяния, когда чужой жизнью спасается собственная. Так ведь не он убивает — он тоже жертва убийц. А полицейские службы порядка? Крутятся, вертятся маховики, машина смерти работает безотказно. Фалек и Ефим поднесли лудильщика Фроима к грузовику. Не пришлось укладывать в кузов: подскочили полицейские службы порядка, схватили и швырнули на кучу извивающихся от боли и уже недвижимых тел. Оглушенный и ослепленный, Фалек вышел на улицу. Без шапки, в белом халате. Свернул за угол — навстречу патруль — шуцполицейский, полицаи, служба порядка. Остановили Фалека: — Что на улице делаете? Ваша мельд-карта! Фалек больше не думает о происходящем в больнице, исчезли мысли о Фроиме. Лишь одно в голове: отпустят или отправят на смерть? Смерть!.. Смерть!.. — Так что вы делаете на улице? — без злости повторяет свой вопрос шуцполицейский. — Иду домой после смены, — ухватился за соломинку Фалек. — Так спешили, что не сняли халат, — деланно-понимающе, даже сочувственно, констатирует шуцполицейский и приказывает спутникам: — Годится! Подошел один из службы порядка: — Следуйте за нами! — Куда? — Куда-куда! Туда, куда ваше жидовское величество отведут, — заливается хохотом полицай. Идет Краммер по мостовой под конвоем, думает не о том, куда держит путь, — о любимой: «Ох, Наталочка, на свое горе полюбила еврея. Прощай, моя единственная, сейчас избавлю от мук тебя и Ганнусю!». Подводят к знакомому зданию — школе Собеского! Была школа, а сейчас? Школа Собеского — транзитный пункт отправляемых на «выселение». Завели Фалека в здание, повсюду искаженные от страха лица. Одни задержанные бродят из комнаты в комнату, толкуют о своем горе в коридорах, ловят слухи, спорят, другие сидят на полу и на лестницах, прижавшись к перилам и стенам. Фалеку жутко! Больница, улицы гетто, школа Собеского — звенья единой цепи. С глаз не сходят кузова со смертниками, подводы с деревянными клетками, колонны калек и детей, ковыляющих в одних рубашонках по заснеженным улицам. Школа Собеского — еще один шаг к неизбежному. Лучше сразу… Приняв решение, открыл дверь в комнату регистрации, где решаются судьбы. Не спешат задержанные входить в эту комнату: до нее еще теплится надежда — авось и без них наберется норма. Наберется! Не раз наполнится школа Собеского, не раз опустеет. В просторной комнате — три очереди к канцелярским столам. За ними — чиновники четко и быстро работают. На вопросы не отвечают, много говорить не дают, спешат выполнить план. План! Для них это жизнь, для тех, кто в очереди, — смерть. Глядит Фалек на элегантных, высокомерных, ко всему безразличных чиновников — их тоже родили еврейские матери! Неужели не думают, что за стенами комнаты могут быть их жены, сестры и дети? Думают, спасают их жизни жизнями чужих жен, сестер и детей. Вот почему юденратовский начальник с важностью и неприступностью шагает по комнате. Все же надо к нему обратиться — ведь незаконно задержан. Подошел, начальник благожелательно объясняет пожилому мужчине: — Во Львове евреи мрут с голоду, мучаются в переполненном гетто, страдают от заразных болезней. Вас отправят в сельскую местность, там просторно и сытно. Все, что делается, — для вашего блага. Почему так разговаривает: издевается, принимает за дураков, отделывается пустыми словами? — Для нашего блага охотятся на нас, как на диких зверей, — тяжко вздохнул пожилой мужчина — Хотим здесь мучиться со своими детьми, хотим умереть вместе с ними. — Ничем не могу помочь, — безразличным тоном заканчивает начальник беседу и, отвернувшись, вновь шагает по комнате. Все же Фалек к нему обратился: — Работаю санитаром еврейской больницы, незаконно задержан на улице. — Прошу предъявить документ! — вежливо предлагает начальник. — Шуцполицейский отобрал при задержании. — Где же ваша совесть! — восклицает чиновник. — Разве может герр шуцполицейский забирать документы, выдаваемые по указанию немецких властей? Нескладно, очень нескладно у вас получается, ай-ай-ай! Снова отделывается, на все случаи у него заготовлены дежурные фразы. И еще спрашивает, где совесть? А где его совесть? Была — не служил бы изуверам! С горечью и плохо скрываемой иронией Фалек отвечает на «непонятный» вопрос: — Если хотите узнать, работаю ли я санитаром, выясните у главного врача еврейской больницы Гаркави, проверьте по документам больничной канцелярии. — Проверим! — обещает начальник и важно шествует к канцелярским столам. Не поинтересовался ни фамилией, ни адресом. Подошла очередь, Фалек не пытается объяснить обстоятельства своего задержания, не обращается к регистратору с просьбой: с этими панами бесполезно беседовать. Отвечает на вопросы, и только. Вышел из комнаты и вновь очутился в бурлящем водовороте. Теперь, когда судьба решена, внимательнее присматривается к людям, прислушивается к их разговорам. Кто-то ищет родителей, кто-то — детей, кто-то — родственников, знакомых. У кого-то в юденрате приятель, расспрашивает о нем полицейских службы порядка, просит сообщить… Согбенный коренастый мужчина пытается обнять полицейского: несказанно рад необыкновенной удаче. Надо же в такой толчее найти друга. Восторженно выкрикивает окружившим его людям: — Сколько раз ходили друг к другу на пурим, на пейсах.[40] Пурим! Вспоминается полицейскому Клейману, как дети Шустера и его дети разыгрывали мистерию о прекрасной Эстер — еврейской жене персидского шаха Агасфера, спасшей евреев от гибели. Ныне друг гибнет, а он не в силах помочь. — Помните, как моя жена выхаживала вашего старшенького? — теребит Шустер рукав приятеля, ставшего такой важной персоной. — Счастье, такое счастье, что встретил, меня же ни за что задержали. «С ума сошел, зачем так кричит? — отстраняется Клейман от Шустера. — Услышит начальство — вместе с ним отправит в страшный лагерь. Идиот, сам гибнет и губит других!» — накаляется Клейман страхом и злостью: — Проваливай, чтоб и духу тут не было! Тоже мне «родственник»! — Эх, ты! Ничего больше не сказал Шустер, затерялся в толпе. «Почему люди так жестоки друг к другу?» — горестно думает Краммер. Бродит Фалек по коридорам, уже ни на что не надеется: перед глазами стоит только что разыгравшаяся сцена. А как бы он, Фалек, поступил на месте Клеймана? Не отрекся б от друга, с ним пошел бы на смерть. Как же тогда понес на гибель умирающего лудильщика Фроима? — Фалек, ты ли это? Ройзман! Вместе учились на правовом факультете, готовились к экзаменам, вместе мечтали об адвокатской карьере. После университета разошлись пути в разные стороны. Краммер остался во Львове, Ройзман уехал в Броды, стал апликантом адвоката Стахурского, с тех пор не встречались. Вот и увиделись! Стоит Ройзман в опрятной, добротной одежде, приветливо улыбается, жмет руку: — Рад, очень рад встретить друга! — Лучше бы здесь не встречаться, — печально отвечает Краммер. — Постараюсь помочь! — обнимает Фалека Ройзман. — Как ты здесь очутился? Ройзман, по всему видно, юденратовский чиновник, как и те, регистрирующие. Нет-нет, не такой, обнял, обещает помочь… Слова и дела! Без веры и надежды рассказывает Краммер о своих злоключениях, о страшном разгроме в больнице, как забрали мельдкарту, а юденратовский начальник не выполнил долг. — Какой долг, о чем говоришь?! — горько усмехается Ройзман. — Не выполнят в срок план сдачи людей — пойдут на смерть. Краммер и сам это понял, разглядывает подозрительно Ройзмана: — А ты что здесь делаешь? — Несу службу, я сотрудник правового отдела. Удивился, не встретив в этом отделе тебя — апликанта самого председателя Ландесберга. Решил, что погиб, многих знакомых унесли эти страшные месяцы. — Что ты здесь делаешь? — повторяет Краммер вопрос. — Очнись! — хлопает Ройзман по плечу Краммера, — Тебе повезло, занимаюсь обменным фондом. В твоем случае сам решить не могу, по немедленно доложу председателю Ландесбергу, должен выручить своего апликанта. — Какой обменный фонд? — пожимает плечами Краммер. — Секрет, по лучшему другу скажу, — Ройзман понижает голос до шепота. — Акция не должна нарушать деятельности немецких предприятий, разрешено, даже предписано, задержанных еврейских работников заменять другими, из обменного фонда. Кроме того, председателю Ландесбергу предоставлено право при задержании необходимых юденрату людей заменять другими… Какая-то женщина села на лестницу, сунула сосок обнаженной груди в рот ребенку, а он кричит, бьет кулачками по отвислым мешочкам. — Давидик, горе мое, нет молока и не будет! — несутся глухие замогильные всхлипывания. — Не плачь, не рви мою душу, это же счастье умереть таким маленьким. А мне злой бог не шлет смерть, только муку за мукой, и все ему мало. «На кого меня обменяют? — глядит Краммер на ребенка и женщину. — И кому доверены эти обмены? Другу Ройзману!.. Дурень, о чем думаю? Ройзман предлагает спасение… Ценой жизни этой женщины или ребенка!.. Их уже невозможно спасти… Клейман тоже так думает!.. Лудильщика Фроима нес на смерть по приказу; соглашусь с предложением Ройзмана — сам отправлю кого-то другого на смерть. Почему сам?..» — Велик соблазн, безумно хочется жить, нет сил отказаться от жизни, и невозможно такой ценой ее сохранить. Между собой и спасением Краммер сооружает стену невозможности: — Бессмысленно просить за меня председателя Ландесберга, он не спасет. — Почему? — удивляется Ройзман. — Ландесберг всегда был о тебе хорошего мнения, не раз называл способным, подающим надежды. Рассказал Краммер о своей любви, как Ландесберг назвал его чувства к Наталке изменой еврейству. С тех пор охладел, затаил зло. — А где теперь твоя украинка? — интересуется Ройзман. «Где твоя украинка?» Не жена — украинка! Нет, не скажу правду: бессмысленно и незачем рисковать жизнями жены и ребенка. — Не один Ландесберг встретил в штыки мое намерение, из-за людских предрассудков не состоялся наш брак. — И где же она теперь? — Потеряли друг друга. — Потеряли! Теперь все теряют еврейских мужей и друзей. Получается, был прав Ландесберг. Расскажу о тебе — смилостивится, простит и спасет. Может, простит, может, спасет, предложит работу. Где? В юденрате, и тогда… Не надо такого спасения. Почему юденрат? Ландесберг может вернуть в больницу… Обменный фонд создан не для санитаров еврейской больницы, хватит испытывать свою совесть. — Не ходи к Ландесбергу, мы поссорились на всю жизнь. — Полноте! Не было скандала, не посмел спорить с Ландесбергом: боялся лишиться работы. Почему же теперь так рассказывает? Отгоняет возможность спасения. Начнет служить в юденрате — станет себя успокаивать тем, что не посылает на смерть. Потом предложат написать директиву о новой акции, и станет усыплять свою совесть тем, что только выполняет техническую работу, сам ничего не решает. Так шаг за шагом… Иначе не будет, таков спаситель. Это же Ландесберг командует службой порядка, ему подчинена страшная тюрьма на Джерельной, его чиновники регистрируют и отправляют на смерть… Не дождавшись ответа, Ройзман успокаивает друга: — Все не так плохо, как кажется. Увидишь, Ландесберг не будет злопамятен, и дело для него пустяковое… — Спасибо, Наум, большое спасибо! Однако не хочу, чтобы ты просил Ландесберга, давай не будем об этом. — С ума сошел! Надо совсем потерять рассудок, чтобы идти на гибель, когда можно спастись. Или ты не понимаешь, что тебя ожидает? — Я все понимаю, — безучастно отвечает Фалек, уже смирившись с неизбежной судьбой. Долго длится молчание, Ройзман не может понять друга. Встречал тут ко всему безразличных, ищущих избавления в смерти. Неужели и Фалек?! — Не могу бросить друга у порога могилы! — подвел Краммера к двери, завел в небольшую комнату. Закрыл изнутри дверь на ключ. — Будешь Гершоном Акселем, работником кожевенной фабрики, на Городецкой, 107, — вручает мельдкарту. — Там же знают настоящего Гершона Акселя! — схватил Краммер мельдкарту, еще не веря в спасение. — Там не знают Гершона Акселя! — уверенно отвечает Ройзман. — Ты новый работник, направленный вместо умершего. — Я же никогда не работал кожевенником. — А деньги имеются? — Кое-что есть! — Бригадир Рафалович — толковый парень, поможет. Шепну ему пару слов. — Ты мой спаситель! — утирает Краммер набежавшие слезы. — Сколько буду жить… — О чем речь! — прерывает Ройзман, давно не было так хорошо на душе. — Пошли в комнату регистрации, там, ребе Аксель, начнем устраивать твою новую жизнь, |
||
|