"Костры партизанские. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



Глава шестая ОКТЯБРЬ

1

Сообщение Виктора о том, что немцы дошли до самой Москвы и вот-вот начнут ее решительный штурм, Василий Иванович встретил внешне спокойно. И спросил, как показалось Виктору, о мелочи, недостойной внимания сейчас:

— Говоришь, Авдотьин приемыш поддержал деда Евдокима?

— Ага… Дескать, господин староста лучше знает, какой скот ему брать.

— Гад он ползучий — вот и вся его характеристика! — моментально вынес Григорий окончательный приговор.

— Заарканить веревкой и сюда! — поддержал его Юрка.

— А на хрена нам он здесь сдался? — спросил Каргин. Он, по обыкновению, сидел рядом с Василием Ивановичем. — Считаю, убьем одного гада — Москве легче не станет.

— Курочка по зернышку клюет, да сыта бывает, — не сдавался Григорий и с надеждой посмотрел на приятеля. И тотчас же, как бывало уже не раз, Юрка поспешил на помощь, закивал взлохмаченной головой:

— Мы одного кокнем, другие — второго, а во всесоюзном масштабе какая картина проявится?.. А ты, Орднунг, чего молчишь? От спора с начальством прячешься?

Федор Сазонов сидел немного на отшибе и старательно протирал тряпицей блестящий затыльник автомата. Казалось, никого и ничего не существовало для него, кроме автомата, но ответил сразу и категорично:

— Убил даже одного врага — уже польза.

— Между прочим, здесь есть комиссар и командир, так что чего митинговать? — будто нехотя опять вступил в разговор Каргин.

Виктор заметил, как недовольно переглянулись Григорий с Юркой, как обиженно насупился Федор; этот даже вроде бы выругался, беззвучно шевеля губами.

— А я, командир, считаю, что пока, — Василий Иванович особо выделил слово «пока», — что пока все имеют право высказывать свое мнение. Даже спорить. Ведь, как говорится, в споре рождается истина. А вот потом, когда найденное решение примет форму приказа, вот тогда все споры оборвутся сами собой.

Каргин уставился на свои руки, безвольно лежавшие на коленях, и ответил тихо и с таким спокойствием, что все поняли — это его окончательное мнение:

— Споры на военной службе — что окурок на сеновале. В армии, как в семье, один командовать должон. Что сказал он — исполняй, не рассусоливай.

— А демократия где? — вкрадчиво спросил Григорий и сразу же взвился до крика: — Помню, еще мальчонкой бегал, партийная чистка была. Вот там одному типу — демократии зажимщику — дали за это самое, так дали! Не чихай и не кашляй!

— Тому тогда дали, а ежели тебе я сейчас отпущу? Полной Мерой? — казалось, неожиданно, каралось, не из-за чего обиделся Каргин и даже сжал пальцы в кулак, даже подался к Григорию.

— Или не отвечу? — окрысился тот, но все же подтянул ноги под себя, чтобы удобнее было вскочить.

Василий Иванович уже уловил, что с Каргиным нужно будет поговорить отдельно, может, не раз и не два: упрям Иван, даже поймет, но не сразу сознается. Потому и сказал, будто признавая свою ошибку:

— В общем-то, товарищи, командир прав. На то мы ему и дали власть, чтобы беспрекословно подчиняться… А что Григорий в спор полез… Думаю, он просто не понял, что не всем, а командиру докладывает Виктор.

И вовсе сгладил все обиды вопрос Фёдора:

— Слышь, комиссар, а устоит Москва? Только ты честно, как на исповеди.

— Как на исповеди — не могу, — развел руками Василий Иванович. — Исповедь — сплошной обман…

— Не цепляйся к слову, комиссар, ведь мысль-то мою понял?

— А как же, понял, — ответил Василий Иванович и замолчал. Виктору показалось, на очень долгое время замолчал. Он украдкой вздохнул с облегчением, когда Василий Иванович вновь заговорил: — Если даже падет Москва—чему не бывать, — разве склоним голову под фашистский сапог?.. Что касается моего мнения, то не бывать фрицам в Москве. И докажу это с математической точностью, — заспешил Василий Иванович, даже голос повысил, словно здесь был кто-то, не согласный с ним. — Во-первых, сами, небось, заметили, что все больше и больше раненых немцев на запад везут. А наших-то пленных тю-тю? О чем это говорит?.. Во-вторых, хотят немцы этого или нет, но, даже проигрывая какой-то бой, мы неизменно выигрывали время. А это такой трофей, что хоть кого заставит считаться с собой.

Дальше комиссар говорил еще о единстве наших фронта и тыла, о том, что сейчас, бесспорно, на Урале, во Владивостоке, В Хабаровске и даже па Сахалине работают на победу под Москвой, но Виктора это уже мало интересовало, он считал, что схватил и цепко держит главное: с нашей стороны война будет продолжаться до полной победы над фашизмом.

Все это было тогда, а сегодня — 1 октября, — едва ночь распласталась над землей, Виктор с Афоней вышли к кривой березе и ждут Каргина, Василия Ивановича и всех остальных товарищей: Каргин сказал, что в эту ночь на задание выйдут все, кто истинно за Советскую власть. Так дословно и сказал:

— Сейчас такое время настало, что все, кто истинно за Советскую власть, делом должны доказать это.

Виктору очень понравилось это выражение; может, потому, что раньше его не слышал.

Потом немного поспорили, брать ли с собой деда Евдокима и Клаву с Груней.

— Лично я утверждаю, что они настоящие советские! — горячо сказал Виктор.

— Без баб и стариков обойдемся, — словно обиделся Григорий.

— Они, может, еще понадежнее тебя будут, — возразил Виктор, хотел добавить, что ручается за них, как за самого себя, но Каргин поставил точку:

— Всяк сверчок на своем шестке хозяйничает.

Понимай: у них свое задание, у отряда — свое. Поэтому ночью из Слепышей вышли только они с Афоней, хотя, будь его воля, Виктор привел бы на место встречи почти отделение.

Афоня заметно волнуется, хотя и старается скрыть это; часто покашливает, словно петь готовится. А Виктору сегодня просто холодно: с раннего утра, словно под большим давлением и только в узкую щель его выпустили, вырвался на простор северный ветер-листобой и злым сквозняком пронизывает вмиг оголившийся лес. И звезд ни одной. Холодно, неуютно.

Юрка, как обычно, появился неожиданно и бесшумно. Будто давно, затаившись, стоял за березой, а теперь настало время, ну и вышел. Не поздоровался, ни о чем не спросил. Просто бросил мимоходом:

— А ну, тронулись.

Ведет цепочку Каргин. За ним, рядом и как старые знакомые, идут Василий Иванович с Афоней. А сзади Виктора — только Григорий, который сегодня не ворчит, не порывается поравняться с Каргиным, а точно держит свое место. И стоило Виктору чуть задержаться, чтобы перемотать сбившуюся портянку, Григорий сразу оказался рядом и терпеливо ждал, пока он не пошел дальше.

— Вот отсюда и атакуем, — прошептал Каргин, когда отряд вышел к мосточку на тракте за Степанковым. — Юрка с Гришкой занимают позицию на том бугре, — рука властно указала на еле приметный холмик, огибая который, тракт устремлялся прямо к мосточку. — До взрыва — не дышать… Ты, Василий Иванович, бери Витьку с его дружком и залягте так, чтобы сам мост под огнем держать. А мы с Павлом и Федором мостик заминируем и вперед по дороге подадимся… Только, чур, на ту сторону тракта не бегать. Чтобы свои же пули не посекли.

Еще несколько минут — и все улеглись на леденящей земле. Моментально ветер-листобой, озверевший к ночи, нашел в одежде прорехи и тысячами отточенных иголок прикасается к телу, холодит его до дрожи. Она, мелкая и противная, бьет Виктора уже часа два или три, бьет с той секунды, как он залег под кустом. И передохнуть не дает.

Сначала, когда на мосточке копошились Каргин, Павел и Федор, было еще хоть чуточку интересно наблюдать за ними, а потом они убежали в ночь. И вот уже несколько часов — никого и ничего. Только провода, что провисли меж столбов, стонут нудно и глухо. Да месяц то нырнет за тучку, то пялится во все глаза.

Наконец, когда по расчетам Виктора до рассвета оставалось совсем немного, в гул проводов вплелся новый звук — завывание мотора машины. Неторопливо и тяжело шла машина. Дрожь сразу унялась сама собой, стало даже жарко, и Виктор расстегнул верхнюю пуговицу ворота рубашки. Сейчас он думал об одном: «Скорей бы! Пусть эта машина взлетит на воздух вместе с мосточком или проскочит, но скорей бы!»

Пожалуй, еще больше, чем Виктор, волновался Василий Иванович. Ведь это была первая боевая операция всего отряда. Правда, переход совершили, можно сказать, образцово. И позииию Каргин выбрал правильно. А вот сработает ли то хитрое устройство, что заложили на мосту?..

Должно сработать! Должно!..

У Василия Ивановича закостенело все тело, когда тяжелый грузовик, рыгнув выхлопом, вразвалку поднялся на мосточек и пополз по нему, выпучив, словно от натуги, глазища-фары.

«Где-то здесь», — успел подумать Василий Иванович, и справа от грузовика прямо из досок мосточка вырвалось яркое пламя, а долей секунды позже прозвучал глухой взрыв. Почти одновременно с ним распахнулась дверца кабины грузовика и высунулся немец. Еще Василий Иванович заметил, что этот немец почему-то смотрел только на настил мосточка. Тут и затарахтели автоматы Виктора и Афони. Это было так неожиданно, что и Василий Иванович машинально дал короткую очередь неизвестно куда. Видел, что голова и плечи немца безжизненно висели над черной водой речушки, а очередь все же дал!

2

Ефрейтор Пауль Лишке — связист-линейщик — заступил на дежурство в ночь и покорно сидел у молчаливого коммутатора. Сидел в тепле, а думал: «Неужели начинается пресловутая русская зима?.. Говорят, у русских зимой такие морозы, что иная птица летит, летит и вдруг грохнется на землю ледышкой».

Хотя, пожалуй, к самым зверским морозам война все же кончится: пока неизменно сбывалось все, что обещал фюрер. К примеру, разве многие сразу поверили, что он возродит военную промышленность Германии?

А он не только возродил ее, но и усилил в несколько, раз. И еще он создал вермахт, равного которому нет в мире.

Доказательства?

А Данцигский коридор? Австрия? Чехословакия? Польша? Франция? Все их государственные флаги сейчас значат не больше, чем обыкновенная тряпка: прикажет фюрер — и любой немецкий солдат вытрет о них свои походные сапоги.

Наконец, Россия — огромная и таинственная страна. Разве мало было полковников и даже генералов, которые панически боялись России? Но фюрер заявил им: «Ничего не бойтесь, я поведу вас! Россия — колосс на глиняных ногах».

Указал фюрер очередную ближайшую цель, и вот вермахт марширует по дорогам России. Правда, пропаганда убеждает, будто это русские вероломно нарушили дружеский договор с Германией, будто пообещали пропустить ее войска через свою территорию для удара по Индии, а сами открыли огонь, едва немецкие солдаты в указанных русскими местах перешли границу. Но это сказка для малышей и простаков; он, Пауль Лишке, и сам кое-что понимает, да и служба — дежурный по связи при комендатуре района — дает многое для самостоятельных выводов. Вот, например, мало кто знает, что в ближайшие дни падет Москва, а ему это доподлинно известно: как начальство ни маскирует тему разговора, главное всегда понять можно.

Разумеется, Пауль Лишке не мог знать, что план наступления на Москву детально разработан и скрыт под кодовым названием «Тайфун». Не мог он и думать, что для удара по русской столице командование вермахта сосредоточило 78 лучших дивизий (в том числе 14 танковых и 8 моторизованных), 1700 танков и 1000 самолетов, но зато ему было точно известно: все готово к удару такой мощи, какая неведома миру. И поэтому, скучая на ночном дежурстве, он мог предполагать, что дни Москвы сочтены.

Вот и выходит, думал Пауль Лишке, что на дорогах всей Европы победно отпечатался след сапога немецкого солдата. Во всю ступню и с глубокими вмятинами от шипов!

Швеция и Швейцария? Они пока нужны Германии как нейтральные страны. Нужны до поры до времени. Поэтому и существуют. А захочет фюрер — уже завтра над ними тоже гордо взовьется победоносное знамя новой Германии. Как недавно над Киевом взвилось.

Стоп, стоп, как там дословно сказано?

Пауль Лишке уставился в темный угол комнаты, откуда на него скорбно смотрели русские святые, и с удовольствием продекламировал, проверяя свою память и гордясь ею:

— Верховное командование немецких вооруженных сил сообщает: наряду с операциями по окружению советских армий на востоке было начато наступление на столицу Украины — Киев. После отважного прорыва сильных укреплений на западном берегу Днепра наши войска вошли в город. Над цитаделью Киева с сегодняшнего утра развевается немецкое военное знамя. 21 сентября 1941 года.

Только продекламировал сводку, еще не успел полностью восхититься ее содержанием и своей памятью, а на столе уже ожил один из телефонов, рассыпая звонкую и требовательную трель.

— Ефрейтор Лишке слушает, — отрапортовал он в телефонную трубку голосом, который свидетельствовал о том, что он, Пауль Лишке, бодрствует.

— Примите телефонограмму на имя коменданта района гауптмана фон Зигеля.

— Готов, записываю.

— Все имеющиеся у штатского населения валяные сапоги, включая и детские валенки, подлежат немедленной реквизиции, — монотонно и медленно диктует кто-то.

— Можно и быстрее, я стенографирую, — говорит Пауль Лишке.

Но невидимый собеседник продолжает в прежнем темпе:

— Пользование валяными сапогами населению запрещается и должно караться так же, как и недозволенное пользование оружием… Все, подпись: гебитскомендант… Кто принял?

— Принял ефрейтор Пауль Лишке.

— Передал Карл Борн… Слушай, как у вас там погода? У нас — ветрище прямо с Северного полюса.

Этот несчастный простой солдат явно забыл свое место, разговаривает с ефрейтором как с ровней!

— Молчать! — приглушенно бросает Пауль Лишке и поясняет, как ему кажется, с леденящим спокойствием: — Линия только для служебных разговоров.

— Яволь!

И снова в ушах лишь завывание ветра в печной трубе да голые ветви березы скребутся о стекло окна. Словно умоляют дать частицу тепла.

Неужели зимовать все же придется здесь, в России?..

Теперь Пауль Лишке невольно начинает думать о том, что хотя он в России уже три месяца, но не понял ни ее, ни народ, живущий здесь.

Когда вермахт еще только перешел границу России, Пауль Лишке сразу почувствовал, что здесь все иначе, чем в других странах Европы, где ему довелось побывать. И дело не в том, что тут многие хорошие луга заболочены, леса захламлены хворостом, сухостоем и откровенно гниющими деревьями; и не в соломенных, деревянных или железных крышах, хотя каждому культурному немцу известно, что черепица надежнее и экономичнее.

Во всем этом, разумеется, когда Россия будет окончательно покорена, фюрер быстро наведет порядок. Не сам, конечно, а руками верных сынов Германии. Таких, как он, ефрейтор Пауль Лишке. Тогда здесь все дома будут стоять строго по плану, все под одинаковыми красными черепичными крышами. Как в родном Пиллау.

Пиллау… Только вспомнил о нем, только на секунду прикоснулся памятью к родному городу, а перед глазами уже встают его зеленые улочки…

В Пиллау сейчас еще не пожелтел ни один лист на каштанах. А здесь…

Конечно, Москва падет. Конечно, это событие скоро станет фактом истории. Но как скоро это произойдет?

Сейчас немецкая армия в ста пятидесяти четырех километрах от большевистской столицы. Это два или от силы — три дневных перехода для моторизованных дивизий и танков. Ничтожно мало в любом государстве, но не здесь, где каждый советский человек — неразрешимая задача.

Взять хотя бы тех двух русских солдат, что у самой границы засели в недостроенном доте. Они только двое уцелели от всего гарнизона, были полностью блокированы и все же на предложение о почетной сдаче (не лагерь военнопленных, а вольное поселение в любой части Германии) ответили выстрелами.

Они, конечно, были уничтожены. Но какой ценой?..

Или — деревня Курочкино. До нее оставался один километр, когда в атаку разом пошли полк пехоты и два батальона танков.

Было точно известно, что у русских нет артиллерии. Даже винтовки, как выяснилось позднее, были не у всех. И никаких укреплений не обнаружили перед деревней.

Только одну тысячу метров нужно было пройти до деревни Курочкино. Этот километр одолели за два дня. И как трофеи, захватили иссеченные пулями и осколками печные трубы и сорок два мертвых красноармейца.

Вот что такое километр на этой земле. А до Москвы их еще сто пятьдесят четыре. Это много. Очень много…

Таков был ход мыслей Пауля Лишке в ночь с первого на второе октября. Ефрейтор Пауль Лишке еще верил в победу вермахта, но в душе его уже зарождалась необъяснимая тревога. Однако он тогда и сам не знал, чего боялся. Но уже боялся.

Опять зазвонил телефон. Теперь тот, что был соединен прямо с квартирой коменданта. Только звякнул этот телефон, а думающего человека уже не стало, его место занял служака ефрейтор, который бодро отлаял в трубку:

— Дежурный по связи ефрейтор Пауль Лишке!

— Что там горит? — Голос у коменданта не сонный, злой.

— Никаких докладов не поступало, господин комендант.

Комендант бросил трубку.

«Сердится! — с непонятной радостью подумал Пауль Лишке. — Пора бы и привыкнуть, что редкая ночь без происшествий проползает».

3

До кривой березы, что стояла у тропки, сворачивающей на Слепыши, как показалось Виктору, дошли быстро. Он подумал, что вот здесь они и расстанутся молча; самое большее — Каргин прикажет явиться туда-то и тогда-то. Но Каргин присел на пенек, подождал, пока остальные не сгруппировались вокруг него, и сказал:

— Сейчас разберем операцию… Как положено, слово младшему. Давай, Григорий.

— И чего ты, Иван, за меня все время цепляешься? Всегда Гришкой первым любую дырку затыкаешь?

— Для первого раза, за пререкания, лишаю слова… Начинай, Юрка.

Тот как-то сразу взбодрился, посуровел и довольно бодро выпалил:

— Так вот, значит…

Выпалил и запнулся, потом вовсе неожиданно спросил:

— О чем говорить-то надо?

— Разъясняю: разбор операции — учеба общая. Чтобы знать, что ладно, а где промашку допустили. Понятно?

— С этого и начинал бы! — оживился Григорий.

— Тебе я слова не давал, — осадил Каргин.

— Лично я считаю, — все нормально, как положено, — затараторил Юрка. — Одно плохо: вот видим мы, что машина идет. Может, она немцев полная? Предупредить бы своих, а как, ежели сигналов не обговорили? Факт это или не факт? Факт, честное слово, факт!

Это было только начало критики, а дальше Юрка, Павел и Федор такого наговорили, будто не победу сегодня одержали, а лишь чудом от верной смерти ускользнули: и о сигналах не условились; и патронов всего лишь на двух гитлеровцев израсходовали столько, что отделению на день боя хватило бы; и взрывчатку профукали, хотя одну машину запросто и без этого уничтожить могли.

А то, что бензин из машины и масло из бочек на мосточек вылили, — хорошо: не только машину и груз, но и мосточек уничтожили. А если мост сгорел до самого низа свай, как немцы докопаются до причины случившегося? Стрельбу автоматную слышали? Так ведь то ихние, немецкие автоматы строчили! Может, шофер против внезапного пожара подмогу вызывал?

— Мы с комиссаром выводы сделаем, — заверил Каргин, помолчал немного, словно думал, говорить еще о чем-то или не надо. Наконец вздохнул, решившись, и продолжал строже, официальнее, чем начал: — Как боец Федор Сазонов себя в инциденте вел — претензий не имею. Расчетливо, по-солдатски он действовал… А потом, когда к машине подбежали, зачем шофера убил? Он ведь руки поднял?

— Фашист он, — ответил Федор.

— Он же руки поднял, сдавался, — повторил Каргин.

— А я, может, не видел его рук?

— Врешь, — по-прежнему спокойно сказал Каргин. — А какова одна из основных заповедей красноармейца? Какова? «Ежели враг не сдается, мы его уничтожаем». А ежели сдается, мы к нему относимся, как… Как та самая конференция постановила.

— Не для фашистов те законы!

В голосе Федора боль и злость. Безграничные, бездонные.

Василий Иванович ловит себя на том, что согласен с ним. Как человек, узнавший фашистов, согласен. И вот готовы «ножницы»: как человек он полностью согласен с обвиняемым, а как коммунист и комиссар, по долгу своего служебного положения, обязан поддержать Каргина. И не потому, что нужно оберегать авторитет командира. Это само собой. Главное в том, чтобы всем было ясно, как подобает вести себя советскому человеку по отношению к поверженному врагу. Не палачом же быть!

— Кто с мечом к нам пришел, тот от меча и погиб, — будто для себя сказал Павел. Он вообще редко вступал в споры, и теперь все поняли, что он на стороне Федора.

Виктор обрадовался этому и торопливо подсказал, хотя нужды в этом не было:

— Александр Невский так сказал.

— Значит, товарищ Каргин, как я тебя понял, Федор должен был того в плен брать? — спрашивает Григорий, и в голосе его нет обычного шутовства. — А где пленного содержать? Еще одну землянку откапывать? И караул около нее нести?

Не вопросы, а глыбы на пути. Одну своротить сил нету, а тут вон их сколько. И Каргин молчит.

— Лично я считаю, что Федор поступил…

Ну, товарищ Мурашов, выкладывай свое мнение, смелее выкладывай! Ведь сейчас в первую очередь ты отвечаешь перед своей совестью за воспитание и Федора, и других, что глядят тебе в рот.

И он сказал честно:

— Не знаю, как бы поступил, окажись на его месте. Не знаю… А что обстановка, условия у нас другие, нежели в армии, — спорить нечего.

— Василий Иванович, а может, он, Федор, и не понял, почему тот руки вздернул?

Григорий явно указывает лазейку, но Федор режет правду:

— Не, он по-настоящему сдавался.

— Значит, командир, считаем, что вопросы исчерпаны? Виктору с Афоней домой пора: светает.

Действительно, просыпался день. Укутанный в низкие серые тучи, прошитые северным ветром, он обещал быть по-вчерашнему пасмурным и холодным. Но он просыпался, этот день, и в его сумеречном свете были уже отчетливо видны и оголенные, дрожащие словно от озноба, деревья, и все восемь человек, сгрудившиеся под ними. Они, бодрствуя, встречали этот день.

Примерно в это же время восточнее, под Москвой, загрохотали пушки, взвыли моторы сотен танков и самолетов: «Тайфун» начал свое движение точно 2 октября, как и предусматривалось планом.

4

Фон Зигель из окна своего кабинета увидел, как два полицейских провели по улице человека. Картина нормальная, если бы из-за спины одного из полицейских не торчали две винтовки. Почему две? Одна отобрана у задержанного?

Невысокого мнения был господин комендант о своей полиции, поэтому приказал задержанного немедленно доставить к себе.

Через несколько минут к нему в кабинет, осторожно постучавшись, вошел начальник полиции Свитальский. Фон Зигель поморщился: зачем приходить, если приказание отдано иное?

Свитальский уловил недовольство господина коменданта и торопливо пояснил, стараясь говорить как можно тише и почтительнее:

— Докладываю: задержан с оружием. Самоуверен, я бы сказал — нагл до чрезвычайности.

— Где он?

Свитальский хотел было сказать еще что-то, но обронил лишь одно слово:

— Слушаюсь.

В кабинет фон Зигеля втолкнули задержанного. Ему можно дать пятьдесят и даже все шестьдесят лет. Лицо — осунувшееся, бледное; голова почти вся седая. Под глазом наливалась синью припухлость, из разбитых губ сочилась кровь.

«Уже успели», — удовлетворенно отметил фон Зигель, но ничего не сказал. Он теперь внимательно осматривал и замызганный ватник, и латаные-перелатаные штаны, и невероятные опорки на ногах задержанного.

Рассматривал одежду, а краешком глаза следил за его лицом. Нет, оно было спокойно: ни робости, ни растерянности; словно заранее знал, что его здесь ожидает.

— Кто есть вы? — спросил фон Зигель.

— Осмелюсь напомнить, задержан с оружием в руках, — подавшись корпусом вперед, сказал Свитальский.

От фон Зигеля не укрылось, с какой ненавистью начальник полиции глянул на задержанного. Невольно подумалось, что не лучше ли сначала на часок дать волю Свитальскому? Он заглушил это желание и сухо спросил:

— Правда?

— Как бог свят, правда, — ответил неизвестный, сделав шаг вперед. — С маленькой поправочкой, вернее, с уточнением: враг — он крадется в темноте, а я белым днем в село вошел. И серединой дороги, не таясь.

Быстрый взгляд на начальника полиции. Тот на мгновение прикрыл веки.

— А величают меня — Опанас Шапочник. Слыхали?

Это имя ничего не говорило фон Зигелю, он опять глянул на Свитальского. Тот недоуменно повел плечами.

— Плохо, ваше благородие, что начальником полиции являетесь, а имени моего не знаете. Знали бы — не такой встреча вышла бы.

В голосе Шапочника звучали обида и осуждение.

— Почти пятнадцать годочков на советской каторге ишачил, чего не перетерпел и все же выжил большевикам назло. Через сто смертей прошел, а до родных краев добрался. Думал, новая власть с лапочками сцапает, а она — по зубам!

Только теперь рукавом ватника вытер кровь на подбородке и замолчал, без подобострастия и страха глядя прямо в глаза фон Зигелю.

— Садитесь, — сказал тот, показав глазами на стул в отдалении от стола.

Шапочник поклонился, подошел к стулу, пощупал его, словно проверяя прочность, и сел.

— Почему же ты, собачий сын, с винтовкой пер? — сдерживая злость, спросил Свитальский. Он ненавидел Шапочника уже только за то, что на него обратил свое внимание комендант района.

— У моего отца — царствие ему небесное! — сам пан Петлюра за столом сиживал! — отрезал Шапочник, по-прежнему глядя только на коменданта. Это понравилось фон Зигелю, про себя он с удовольствием отметил, что если после проверки Шапочник окажется тем, за кого себя выдает, то другом Свитальского никогда не станет, не забудет ему «собачьего сына». А это очень хорошо, когда тебе непримиримые враги служат: они друг другу малейшей промашки не простят.

Когда в землянке во всех деталях обсуждали появление Василия Ивановича в Степанкове, единогласно решили, что он должен держаться человеком, которому сам черт не страшен. И теперь, хотя временами зябко становилось в груди, он шел намеченной линией, поэтому и продолжил без видимой робости:

— А что с винтовкой был… Еще с тех лет здесь кое за кем должок числится.

— Чем знаменит этот… Как вы назвались? — спросил фон Зигель.

— Опанас Шапочник, — ответил Василий Иванович и встал, вытянулся, подчеркивая, что к властям он относится с должным уважением. — Когда всякие их благородия за границы разные поутекали, я здесь остался, сколотил отрядик и пускал кровь советчикам.

— Кто это подтвердит?

— А бумаги-то архивные? — И, словно спохватившись, что они могли погибнуть за месяцы войны, торопливо добавил: — Да и старики, поди, помнят меня. Из Слепышей я родом. Близехонько отсюда.

В кабинете повисла тишина. Настороженная, неустойчивая. Чувствовалось, в любой момент она могла прорваться злобным криком и даже выстрелом. Василий Иванович знал, что сейчас решается его судьба, что сейчас достаточно малейшей промашки с его стороны, чтоб загрохотать в бездну мучений, и напрягся, но по-прежнему говорил только для господина коменданта, только его взгляд и ловил; он уже понял, что ему не преодолеть неприязни начальника полиции, что тот навсегда останется его врагом, значит, надо заиметь могущественного покровителя. Вот и старался.

Действительно, Свитальский возненавидел Опанаса Шапочника и — будь его воля — немедленно исполосовал бы шомполами. И за обидный, даже оскорбительный намек в адрес офицеров, которые в свое время по заграницам разбежались, и за теперешнее пренебрежение. Особенно же за свою ошибку: сначала опросить бы этого чертова Опанаса, уточнить все, а потом и заявиться к господину коменданту. Дескать, я подходящую кадру выявил.

А фон Зигелю нравился этот советский каторжанин. Тем, что нет у него робости в глазах, что знает себе цену. И все же он подкинул каверзный вопрос:

— Как вы относитесь к тому, что мы сегодня здесь?

Люди слабые обычно без промедления и фальшиво-восторженно клялись в верности Великой Германии. Этот же ответил:

— Извините, не знаю, как вас величать положено, но наш род веками прямотой славился… Лучше бы нам самим Советы турнуть, да силешки нет… Так из чего тут выбирать?

Фон Зигель чуть слышно звякнул колокольчиком, что стоял у него на столе. В кабинет немедленно вошел дежурный и замер у порога.

Комендант указал глазами на Василия Ивановича и поднял два пальца. Дежурный прищелкнул каблуками.

Едва Василий Иванович вышел из кабинета коменданта, как к нему пристроились два автоматчика. Они и отвели его в подвал, втолкнули в каморку, на двери которой белела цифра «2».

5

Для одного человека сутки быстротечны, как удар молнии, для другого — дорога в степи, опустошенной лютым пожаром: нет ни конца ни края ей, и глаз ничто не радует. Именно такими, бесконечно длинными и безрадостными, были для Клавы все последние дни сентября и эти первые октябрьские.

Клава любила Виктора, как ей казалось, с того самого часа, когда он, измотавшийся дальше некуда, еле перешагнул порог ее дома. Ей все было мило и дорого в нем. И черные усики, еще не знавшие бритвы, и серые глаза, то строгие, спрашивающие, то вдруг такие ласковые, что глянешь в них — и напилась счастьем, захлебнулась в нем: что хочешь, проси, приказывай, любимый.

О той ночи она вспоминала теперь без страха и внутреннего содрогания, как это было сначала. Теперь, уже не стесняясь себя, она мечтала, что вот сегодня ночью Виктор наконец-то слезет с печки и, чуть слышно шлепая босыми ногами по вымытому полу, войдет в ее горницу, присядет на краешек кровати…

Не потому ли и пол мыла почти каждый день?

А он не шел. Редко пошутит, того реже обнимет за плечи, заглянет в глаза и сразу же отшатнется, посуровеет. Чаще же сидит у окна, смотрит на безлюдную улицу и покусывает ногти. Окликнет она, спросит о чем — он будто из другого мира вернется (так странно посмотрит на нее), но ответит подробно и без скрытого недовольства. Даже словно обрадуется, что она с ним заговорила.

Не знала Клава, она и заподозрить не могла, что с каждым днем у Виктора все больше и больше росло беспокойство: вот-вот вызовет комендант и спросит, как он, пан Капустинский, намерен служить Великой Германии?

И тогда он ответит, как посоветовал Василий Иванович:

— Полностью вверяю вам свою судьбу, господин комендант. Куда направите, там и буду стараться.

Интересно, что предложит фон Зигель? Что?

Василии Иванович велел соглашаться на любое предложение коменданта: дескать, потом обмозгуем, как лучше использовать твое служебное положение с выгодой для нас. Кроме поездки в Германию, на все соглашаться. А если такое предложат, Василий Иванович велел смиренно склонить голову, наобещать с три короба, а самому вернуться в Слепыши, забрать Клаву и вместе с ней уйти в лес.

До вызова ни в коем случае самому не лезть на глаза коменданту: навязчивость может вызвать подозрения.

Вот и сидит Виктор дома, ожидая вызова коменданта, вот и ломает голову над тем, что уготовила ему судьба. До девичьих ли глаз тут?

Вообще, события и погода такую круговерть завели, что впору волком взвыть. Погода — моросящий дождь и холодный ветер. Не то что человек, а даже воробьи носа на улицу не высовывают. А обстановка… Дед Евдоким принес из Степанкова приказ, где ясно сказано: кто не сдаст валенки в фонд зимней кампании, того ждет расстрел. И кто голубей держит — тоже расстрел. И у кого запасы продовольствия больше чем на неделю — расстрел.

А позавчера еще и отряд немцев и полицаев нагрянул. И всю живность, все зерно — под метелку!

— Слава тебе, господи, что последних зубов меня недавно лишил! — перекрестился прилюдно дед Евдоким, когда немцы и полицаи уехали.

Он благодарил бога, но разве народ обманешь? Народ, он все понимает…

Конечно, кое-кто сумел утаить крохи запасов, только как на них прожить зиму? А если у тебя еще и семья большая? Вот Виктор с Клавой, их всего двое, и зерно с картошкой у них не все нашли, однако Клава обмолвилась, что, может, только на болтушке они и протянут до весны. До апреля или мая. Не больше.

Эх, была бы силища, как бы трахнул по фашистской сволочи и по всему их новому порядку!

— Опять принесла их нелегкая! — в сердцах говорит Клава и привычно обводит глазами горницу и кухню: нет ли на виду того, на что позарятся гитлеровцы.

Виктор спрыгивает с печи, бросается к окну.

Так и есть, принесла нелегкая… На двух машинах… Нет, на трех: и легковушка коменданта с ними…

Вот солдат грохает прикладом автомата в дверь хаты деда Евдокима, и тот поспешно семенит к машине коменданта, козыряет и с проворством бывалого солдата рвет с головы картуз, как того требуют правила. Теперь дождь светлыми гвоздиками прибивает к голому темени седой пух последних его волос.

Проходит еще несколько секунд, и по энергичным взмахам рук деда Евдокима, по тому, как широко он разевает рот, повернувшись лицом вдоль улицы, Виктор понимает, что дед скликает односельчан.

— Укутайся понадежнее, дождь сильный, — говорил Виктор, повернувшись к Клаве. — Видать, Зигель опять речугой угостит.

Клава, оказывается, уже готова, и они выходят на улицу. Холодные капли дождя тусклыми бусинками сразу же прилипают к черной шали Клавы. Раскисшая земля ползет из-под ног, но они послушно идут на зов деда Евдокима.

На сей раз фон Зигель и переводчик обосновались в кузове одного из грузовиков. Солдаты, положив руки на автоматы, казалось, закостенели, окружив свое начальство. Тут же, но чуть сбоку, стояли полицейские с самим начальником полиции района. Вместе с ними — и Василий Иванович. Строгий, еще больше осунувшийся.

— Второго октября немецкая армия начала решительный штурм Москвы, — пролаял фон Зигель, и немедленно это же повторил переводчик, хотя сегодня комендант говорил по-русски. — Наше кольцо с каждым часом все туже и туже сжимается вокруг Москвы. Настал час, указанный фюрером! — Тут фон Зигель даже привстал на носки и вскинул руку над головой.

Немедленно и тоже в фашистском приветствии вскинул руку и офицер, стоявший перед строем солдат, а те дружно и отрывисто рявкнули:

— Зиг хайль!

Виктор видел, как почтительно при этом крике вытянулся Василий Иванович, какими преданными глазами он смотрел только на коменданта.

— Час окончания войны близок! И в эти дни, как никогда, везде нужен порядок! — продолжал самодовольно фон Зигель. — Однако порядка недостаточно. Имеют место случаи, когда отдельные элементы пытаются… Как это?.. Сунул палку в колесо!.. Но палка сломалась, колесо продолжает свой победный путь!.. Немецкое командование пока не склонно в беспорядках винить свободных фермеров. Пока мы взыскиваем с тех, кому сами доверили охрану нового порядка. — Фон Зигель замолчал, вздернул подбородок к серому небу.

Минутное замешательство среди полицаев. Начальник полиции тревожно смотрит на переводчика. Тот чуть заметно недоуменно поводит плечами. Тогда начальник полиции, решив дальше действовать на свой риск, делает шаг вперед и гудит пропитым басом:

— Так вот, господа хорошие, как дело повернулось. Из-за отдельных жидов и комиссаров русский человек жизни лишается. Давай его сюда!

Только сейчас Виктор увидел, что во втором грузовике, задний борт которого был давно откинут, лежит человек. Руки у него скручены колючей проволокой. За спиной скручены.

Теперь этого человека двое полицаев поставили на ноги, повернули лицом к толпе, казалось, заботливо поддерживали под локти. Не лицо — багровый синяк с зеленоватым отливом по краям. И кровь запекшаяся.

— Дёмша! — выдохнула Клава.

Виктор тоже узнал его. Вспомнил, как тот однажды ворвался к ним в дом и весело, беззлобно проорал с порога: «Шнель поворачивайся!»

Или что-то в этом роде…

Только сейчас Виктор заметил, что грузовик стоит точно под веткой березы, пятнистой от множества черных наростов. Через эту ветвь один из полицаев перебросил веревку с петлей.

— Смотреть всем! — спокойно и в то же время властно приказал фон Зигель. — Он плохо охранял новый порядок и будет повешен.

— Из-за вас, сволочи! — добавил начальник полиции.

Петля на шее Дёмши. Ему осталось жить считанные секунды. Виктор ждал, что сейчас Дёмша обязательно скажет что-то очень важное и обличающее немцев. Но Дёмша только смотрел на людей, на тучи, бегущие по серому небу, на ствол березы, запятнанный уродливыми наростами. И лишь когда грузовик тронулся, он сделал попытку поклониться.

А может, просто дрогнули его ноги?

Слышно, как мелкий дождь острыми иглами впивается в раскисшую землю.

— Подойди! — зовет фон Зигель.

Виктор, пересилив себя, шагает вперед, останавливается почти под раскачивающимися ногами Дёмши.

— Ты будешь вместо него. И ты… А он — старшим.

Так сказал фон Зигель, и кто-то из полицаев сунул в руку Виктора винтовку, кто-то протянул нарукавную повязку полицая.

Все случившееся было так неожиданно, так невероятно, что Виктор словно сквозь сон видел, как фон Зигель сел в легковушку и она, виляя задом по раскисшей дороге, поползла из деревни; за ней двинулись грузовики. Он опомнился лишь тогда, когда услышал рядом бодрый голос:

— Уж нас-то с тобой, старшой, не вздернут, поверь мне!

Виктор оглянулся. Рядом с ним стояли Василий Иванович и Авдотьин приемыш. На рукавах их пальто тоже белели повязки полицаев.

6

Готовясь объявиться в Степанкове и потом, когда пришлось четверо суток высидеть в одиночке подвала комендатуры, казалось бы, обо всем передумал Василий Иванович. И о том, что говорить на допросах, если они будут, да еще с пристрастием, и как вести себя на свободе. Однако чаще и невольно думалось о том, что, присвоив себе чужое имя, он в глазах людей станет врагом всего советского. Значит, люди будут сторониться его, может быть, бояться, но уж презирать — обязательно.

Из соседних камер ночами уводили на допросы. После этого над его головой всю ночь раздавались крики, которые прекращались только под утро. И тогда снова в подвале звучали шаги солдат, неизвестного страдальца волокли по полу и швыряли в одну из камер. Или на дворе вдруг начинал работать мотор автомашины. Вскоре она уходила; тогда в подвал никто не возвращался.

Сердце невольно учащенно билось, когда в подвал спускались солдаты: «Не за мной ли?» Чтобы никому не выдать своей слабости, в эти минуты он заставлял себя думать о том, как будет жить и бороться, когда выскользнет отсюда. Казалось, до последней мелочи все продумал. Поэтому, когда фон Зигель вызвал в себе и сказал, что назначает старшим полицейским в Слепыши и потребует ревностного отношения к службе, он с достоинством поблагодарил и спросил разрешения поселиться в родном доме. Подумав, фон Зигель ответил:

— Дом и землю возвратим вам после нашей полной победы над большевиками. Конечно, если ваша служба будет полезна Великой Германии. А пока… Нужен ли одинокому человеку целый дом? У старшего полицейского не должно оставаться свободного времени.

Василий Иванович не имел права сердить или настораживать коменданта и, обосновавшись в Слепышах, занял пустовавшую половину дома, в котором жила Нюська. Умышленно так поступил: хотел получше узнать и понять ее. Действительно, с ней первой у него и состоялся разговор. Встретились они вечером у калитки, и Нюська, играя ямочками на щеках, сказала:

— Теперь, господин старшой, ваша прямая забота завербовать меня как соседку в приверженцы новой власти. Берите ихние газетки и заглядывайте ко мне, агитируйте.

— Ты, слыхал, уже сагитированная, — буркнул он грубо, растерявшись от ее нахальства.

— Вот и первая промашка ваша! — вызывающе засмеялась она. — Оседланная — верно, а насчет агитации…

Она не договорила, повернулась и, покачивая бедрами, ушла в свою половину дома. Глядя ей вслед, Василий Иванович подумал, что, похоже, не злая насмешка, а грусть слышалась в ее голосе.

Поди проверь сейчас…

Но что особенно обижало Василия Ивановича — при встрече деревенские поспешно кланялись ему и уступали дорогу.

Это злило, нервировало, и сегодня, увидев деда Евдокима на улице, Василий Иванович заспешил к нему, чтобы излить свою обиду. Только поздоровались, только собрался заговорить о наболевшем — подошел приемыш Авдотьи и сказал, нагло пялясь на деда:

— У этого старого козла, старшой, ни самогонки, ни сала нема, значит, нечего его щупать! Пойдем, я тебе богатый закуток открою.

И вся злость, вся обида, накопившиеся в душе за эти дни, хлынули наружу. Они были так велики, что смогли излиться лишь сдавленным шепотом:

— Ты кому, паскуда, тычешь? Кому? Ты, гад, кого сейчас козлом обозвал? Кого?.. Власть местную принижаешь?

Нагловатая ухмылка еще подрагивала в углах рта Авдотьиного приемыша, а по лицу уже начала расплываться мертвенная бледность, в глазах — растерянность, страх.

— Я буду тебе тыкать! И пойдешь ты только туда, куда я пошлю! Ясно? А теперь крой домой, жди моих указаний!

Авдотьин приемыш по-военному четко повернулся на стоптанных каблуках и не зашагал, а засеменил к дому, ни разу не оглянувшись.

— Выходит, Василь Ваныч, вместе послужим новому порядку? — улыбнулся дед Евдоким, тотчас же посуровел и деловито спросил: — Делать мне пока ничего не надо?

Но пропало желание откровенничать, и Василий Иванович направился домой, где поставил винтовку в угол у двери, сел за стол и уронил голову на руки. Он не знал, сколько времени пробыл наедине со своими невеселыми думами. Потом вдруг разозлился на себя за эту слабость, вновь взял винтовку и решительно двинулся к домику Клавы, поднялся на крыльцо и спросил, как только перешагнул порог:

— У вас есть какая-нибудь большая белая тряпка? Быстренько состирните ее и повесьте сушиться перед крыльцом. Так повесьте, чтобы из леса ее видно было.

— В дождь-то сушить? — удивилась Клава.

— Надо же своих известить, что я здесь.

— Если простыню? Она заметнее.

— Собирайся, Виктор, к Афоне пойдем, — вместо ответа сказал Василий Иванович.

Сворачивая к дому Груни, Василий Иванович оглянулся. Клава уже растягивала на веревке простыню.

Груня с Афоней встретили их без радушия. Василия Ивановича это не смутило, он уселся за стол и сказал, глядя в глаза Афони:

— Завтра подашь мне заявление с просьбой зачислить тебя в полицаи. И клятвенно заверишь, что будешь честно служить новому порядку… Самогоночкой не угостите?

Иногда люди судачат и час, и два, а понять друг друга не могут. А здесь, хотя и мало сказал Василий Иванович, Афоня сразу спросил:

— Может, сегодня?

— Завтра… Будто я тебя сагитировал.

Тут смысл предложения Василия Ивановича дошел и до Груни, она засуетилась и сказала, разливая самогон по стаканам:

— Ох и трудно вам, мужики, будет.

В лексиконе Груни «мужик» — олицетворение по-настоящему сильного человека, и поэтому Афоня обрадовался, поспешил заверить ее:

— Ничего, выдюжим.

Выпили молча. Груня немедленно ткнула вилкой в соленый гриб, только хотела закусить, как Василий Иванович снова заговорил:

— От вас, Груня, таиться не буду: начальник я над Виктором и над другими некоторыми. И лично вам таков мой приказ: будете разведчицей. Что нам надо? И о немцах, и слухи разные, и вообще, кто из народа чем дышит… Эх, если бы приемник нащупать!

Звякнула о тарелку вилка с соленым грибом.

— Значит, и меня не забыли, — с гордостью сказала Груня. — Что ж, нам, бабам, не привыкать слухами пользоваться. — И заторопилась, заметив, что Василий Иванович намеревается встать из-за стола: — Еще по стаканчику?

— Нельзя больше. К Авдотьиному приемышу в гости идем.

— Может, мне заглянуть к вам на огонек? — предложил Афоня.

— Ас чем придешь? На кого донос у тебя? Ведь мы — полиция! Не ровня тебе.

— С кусочком сальца и четвертью самогона прибежит, вот и сравняетесь, — фыркнула Груня. — И униженно просить будет, чтобы вы в полицию его зачислили.

Честное слово, лучше Груни не придумаешь!..


В покосившуюся избу Авдотьи Василий Иванович, как и положено начальству, вошел без стука, толчком ноги распахнув дверь.

— Гостей принимаете, хозяева, или нет? — с пьяной развязностью спросил он от порога, быстро и внимательно осматривая жилье.

Авдотья и ее приемыш лишь на какие-то считанные секунды будто окаменели, а Василий Иванович успел заметить, что в кухне только и были печь и полати, с которых на него уставились испуганные и любопытные детские глаза; да еще простой дощатый стол, где чадила керосиновая лампа без стекла, лавка вдоль стены и три темные от времени табуретки. Ни занавесочки на окнах или челе печи, ни полки с посудой на стене.

Прошло первое оцепенение, и Авдотья метнулась к табуретке, зашаркала по ней ладонью. А ее приемыш вылез из-за стола, несмело шагнул навстречу своему начальнику, прихода которого сегодня никак не ждал. Похоже, он хотел что-то объяснить, но Василий Иванович остановил его жестом руки и потребовал с настойчивостью пьяного, наслаждающегося своей властью:

— Представься по всей форме!

— Господин старший полицейский! Полицейский Аркадий Мухортов находится дома на отдыхе! — отрапортовал тот.

— Вольно, сам недавно таким был, — хохотнул Василий Иванович и неожиданно для всех заговорил тепло, по-товарищески: — Не обессудь, Арканя, но службу от тебя потребую — как положено! А так… Разве нам не одну лямку тянуть?

— Да вы к столу присаживайтесь, вот сюда, здесь чисто, — суетился Аркашка, показывая на передний угол. Даже к локтю Василия Ивановича чуть прикоснулся, словно намеревался поддержать начальство, если оно ненароком оступится на ровном полу.

Василий Иванович нарочно долго усаживался за стол, украдкой наблюдая за тем, как Аркашка что-то зло выговаривал Авдотье, как та покорно выслушала его и тенью скользнула за дверь. И еще подумал: «Не перепьянел ли? Пожалуй, надо трезвее казаться».

— Извините, не ждал вас, вот и не приготовился, — юлил Аркашка, так зыркнув глазами на ребятню, что та вмиг исчезла, затаилась на полатях.

Так началась эта ночь, полная до краев мутного самогона и бахвальства Аркашки Мухортова. Только под утро, поддерживая друг друга, Виктор с Афоней добрались до дома Клавы. Здесь опустились на крыльцо, и Виктор простонал, бессильно уронив голову на колени:

— Ой, тошно…

Афоня не догадался, что виной тому не самогон, а хвастовство Аркашки, и предложил, с трудом ворочая отяжелевшим языком:

— Ты пальцы в рот…

Сзади скрипнула дверь.

— Я сейчас, Клава, сейчас, — стараясь казаться трезвым, сказал Виктор и услышал в ответ голос Груни:

— Обе мы тут. По домам вас растащить или на крыльце дрыхнуть будете?

Услышал Виктор этот грубоватый насмешливый вопрос, увидел совсем близко расширенные тревогой глаза Клавы, и мигом исчезло то нервное напряжение, властно поддерживавшее его во время всей пьянки, и он бурно захмелел, только и смог выдохнуть:

— Домой… Спать…

Даже сегодня, когда минуло уже двое суток с той пьянки, невольно всего передернет, как вспомнишь о ней. Одно оправдывает: теперь Аркашка как на ладони. Если верить ему, он всю жизнь ищет большую деньгу и не может найти: работать по-настоящему лень, и талантов особых (даже на мошенничество) тоже нет. Ездил на стройку — сбежал от комаров и дождей. Прослышал, актеры хорошо зарабатывают, — сунулся туда, метнулся сюда — говорят, сценические способности крайне ограничены; еле втиснулся статистом в какую-то задрипанную труппу и два года колесил с ней по задворкам больших городов. Единственное, что вывез из этого турне, — умение банальные вещи произносить увесисто, под интеллигента.

Потом, когда все чествовали героев Хасана и Халхин-Гола, возомнил, что красивая жизнь только у военных, и добровольцем подался в армию. Из-за малого образования (всего пять классов) в училище не приняли, зато быстро пробился в старшие писари батальона, даже чуть не скользнул в секретчики.

Началась война, и все пошло прахом: часть, в которой он служил, попала в окружение, и вот он здесь, в Слепышах.

Но уж теперь-то он ухватит за хвост жар-птицу! Теперь-то он не дурак и карьеру сделает!

Все это Виктор узнал той ночью. Тогда же окрепло в нем убеждение, что та пачка из-под сигарет брошена под плетень только Аркашкой: вырвалось у гада, что немецкие власти его уже знают и ценят.


Василий Иванович неожиданно постучал в окно. И Виктор выскочил на крыльцо.

— Останешься здесь старшим, — сухо сказал Василий Иванович, сердясь на себя за то, что недосмотрел и позволил тогда напиться этому мальчишке. — А я — в. Степанково, насчет Дёмши.

Трое суток раскачивает ветер труп Дёмши. И все это время он непрерывно поворачивается лицом то в одну, то в другую сторону. Будто высматривает, как ведут себя односельчане после его смерти.

Трое суток по приказу коменданта висит труп Дёмши. И трое суток ни один человек, если не считать новых полицаев, не проходит улицей мимо него. Словно чувствуют люди какую-то вину перед Дёмшей и не могут ее простить себе.

А хата, в палисаднике которой стоит береза, как-то незаметно опустела. Кажется, еще сегодня утром к ее маленьким перекосившимся окнам лепились детские мордашки, кажется, еще сегодня утром из трубы жиденькой ниточкой тянулся дым, а сейчас в хате никого нет. И дверь подперта колом. Да еще над дверью появилась какая-то темная икона, «обихоженная» мухами. Под ней — пустая лампадка.

Василий Иванович один на улице. За спиной у него винтовка. На рукаве — повязка полицейского.

7

Первое, что бросилось в глаза, когда вошел в Степанково, — на улице перед комендатурой было необыкновенно много солдат, они быстро лезли в кузова машин, стоявших короткой колонной. Десять машин насчитал Василий Иванович. И еще заметил, что коменданта здесь нет.

Переждав в переулке, пока не ушла из Степанкова концевая машина с немцами, Василий Иванович решительно зашагал к комендатуре, у крыльца которой, нахохлившись под дождем, парой дежурили немец и полицай.

— К гауптману фон Зигель! — громко заявил он, поравнявшись с караульными. Те будто не слышали.

И вот он снова в знакомом кабинете, стоит шагах в трех от стола и спрашивает, словно рапортует:

— Согласно вашему приказу враг нового порядка, казненный три дня назад, еще висит на устрашение всем прочим. Разрешите снять или какие другие распоряжения будут?

Фон Зигель сегодня зол. Виной тому письмо отца, которое утром привез старинный друг дома. Веря в порядочность почтальона, отец откровенно пишет, что, по его мнению, наступление под Москвой уже провалилось, хотя немецкие армии кое-где еще продолжают продвигаться на восток. К этому выводу отец идет шаг за шагом, с дотошностью потомственного военного анализируя каждый этап войны на русской земле.

Да, в ночь на 22 июня на русском фронте вермахт бросил в бой 190 дивизий, то есть около пяти с половиной миллионов солдат, в совершенстве овладевших наукой войны. Их действия обеспечивали 3712 танков, 4950 самолетов и 50 тысяч орудий. Колоссаль!

И вся эта армада на первом этапе войны успешно продвигалась вперед, окружая и рассеивая части Красной Армии; старалась уничтожить, а смогла только рассеивать.

К чему это привело? Части русских, просочившись через фронт, вновь возникали на пути вермахта. Именно в этом и кроется одна из причин того, что уже под Смоленском три советских генерала — Лукин, Курочкин и Конев — полтора месяца на равных противостояли войскам самого фон Бока.

Так, незаметно и внезапно, начался второй этап войны, логическим продолжением которого стала неудача вермахта под Москвой, где генерал Жуков заставил бежать (бежать!) прославленных немецких гренадеров!

А вот эти строки письма отца врезались в память дословно: «Конечно, любая победоносная армия может иметь в своем послужном списке и поражения (одно не исключает другого), однако не такие победы, после которых, побежденному присваивается почетное воинское звание — гвардия. Одно это говорит о многом, сын мой».

Что ж, возможно, отец во многом и прав как тыловик, который располагает какими-то точными данными, но зато не знает конкретной обстановки на многочисленных фронтах.

Да, вермахт несет под Москвой неожиданно очень большие потери: только за октябрь выбыло из строя более ста тридцати тысяч верных солдат и офицеров фюрера.

А известно ли тебе, отец, что у русских под Москвой, как установлено разведкой, всего примерно три с половиной тысячи орудий и минометов против семи с половиной тысяч немецких?

По тем же данным, у русских на весь фронт только девяносто или около того зенитных орудий!

Даже этих чудовищных «катюш», знаешь, отец, сколько у русских? Не больше десяти установок!

И все это почти на четыреста километров фронта!

Конечно, эти данные еще нуждаются в проверке, уточнении, но они явно близки к истине. Так не рано ли, отец, ты вынес свой приговор?

А вот сокровенные мысли доверил бумаге — страшная ошибка: у гестапо много добровольных помощников.

Мысль о том, что содержание письма уже известно гестапо, и волновала фон Зигеля. Он даже подумывал, а не предпринять ли ему контрманевр, который обеспечил бы его личную карьеру, когда в кабинет вошел Василий Иванович — Опанас Шапочник. Вошел решительно и четко изложил просьбу. Это понравилось фон Зигелю, и он не выгнал его, как намеревался сначала, лишь спросил предельно сухо:

— Ваш начальник — господин Свитальский. Почему вы пришли ко мне?

— Виноват. Приказание отдано лично вами, и я считал…

— Ваше дело — считать жидов, комиссаров…

— Никак нет, этих считать не намерен, — осмелился Василий Иванович перебить коменданта, почувствовав, что именно сейчас можно выиграть многое. — Их буду уничтожать!

Подобие улыбки скользнуло по хмурому и надменному лицу коменданта, но он спросил по-прежнему холодно, официально:

— Есть еще что?

— Я провел в деревне разъяснительную работу. И Афанасий Кругляков просит зачислить его в полицию, клянется насмерть стоять за новый порядок.

Четкий шаг к столу, и заявление Афони ложится перед фон Зигелем. Тот, словно боясь запачкаться, берет его за уголок, пододвигает к себе, рассматривает.

— Кто есть он?

— Вполне надежная личность: отец из раскулаченных. Так сказать, свои личные счеты с Советами.

Фон Зигель неслышно барабанит пальцами по столу, в упор смотрит на Василия Ивановича и молчит. Преданным слугой замер Василий Иванович, напрягся, чтобы не моргнуть под тяжелым взглядом коменданта, а у самого дрожит каждая жилочка: «Какую еще пакость замышляешь?»

А комендант доволен и тянет время лишь для того, чтобы слуга проникся большим уважением к тому решению, которое будет сейчас принято.

Наконец фон Зигель отбрасывает заявление Афони на край стола и говорит:

— В полицию ему рано. Держать в поле зрения, изучать… Что есть еще?

— Сначала одна гражданка, а потом и другие высказали мысль, что я как старший полицейский обязан не только охранять новый порядок, но и всячески ратовать за него. Как говорят у советских, я должен стать агитатором за него.

«Ты, кажется, умнее, чем я думал», — мелькает у фон Зигеля, а говорит он только одно слово:

— Слушаю.

— Я согласен с этими гражданами, каждый полицейский должен быть агитатором.

— Собрания? Митинги?

— Лучшая агитация — победные сводки вермахта. Вот и зачитывать их народу. Ежели даже два человека соберется — читать.

Комендант в этом предложении не усматривает ничего затаенного, не догадывается о том, что сводки командования вермахта нужны самому Василию Ивановичу и его товарищам, чтобы хоть приблизительно знать положение на фронтах, и милостиво разрешает:

— Можете каждый день присылать за сводками, я распоряжусь.

И тут с языка Василия Ивановича неожиданно срывается слово, от которого за версту разит рабской покорностью:

— Спасибочко!

Комендант кивает. Василий Иванович четко поворачивается и идет к двери, без грохота, но твердо ставя ноги.

— Айн момент.

Василий Иванович оборачивается. Пачка сигарет летит ему почти в лицо.

— Прозит!

Около часовых Василий Иванович демонстративно распечатывает пачку сигарет и спрашивает:

— Пан Свитальский у себя?

— На операции, — охотно отвечает полицай и, понизив голос до шепота, поясняет: — Нефедовских карать поехали. Там они двух ихних укокошили, — и покосил глазом на немца: дескать, вот этих.

— Кто замещает?

— Пан Золотарь.

Пан Золотарь — пузан с невероятно большим лбом мыслителя. Настолько большим, что вздернутый нос кажется лишь кнопкой, случайно попавшей на лицо. От пана Золотаря разит самогоном, но держится и говорит он вполне трезво. Прежде всего высказывает недовольство тем, что пан Шапочник сразу полез к самому коменданту.

— Ежели каждый нижний чин станет так поступать, то что будет? Бардак! И мы не позволим! Мы — власть!

Василий Иванович понял, что сейчас самое время бросить на стол своего козыря, и сказал без тени смущения или робости:

— Если так будет поступать каждый, то, безусловно, вы правы. Но я лично знаком с господином комендантом, лично им назначен на пост. Надеюсь, вам это известно? Или вы желаете, чтобы я сейчас же вернулся к нему и доложил, что получил от вас выговор? И объяснил, за что?

Станислав Никандрович Золотарь (в прошлом — штабс-капитан) за годы вынужденного скитания по Польше, Румынии и снова Польше отлично усвоил одно правило, которое теперь считал главнейшим в жизни: идти против начальства — это против ураганного ветра плевать. Действительно, ему ли, Станиславу Золотарю, который пока и в кресле заместителя начальника районной полиции сидит очень неуверенно, конфликтовать с самим фон Зигелем? Кроме того… Лично он, Станислав Золотарь, ничего не имеет против пана Шапочника, это пан Свитальский зол на него, да и то за свою ошибку. Если же быть откровенным, то он, Золотарь, в какой-то степени даже благодарен пану Шапочнику: войдя в доверие к фон Зигелю и враждуя с начальником полиции, он хоть чуть-чуть, но поколебал позиции последнего. Может, случится и так, что ему, Золотарю, придется пересесть в другое кресло? У которого спинка повыше.

Все это пронеслось в голове Золотаря, пронеслось за считанные секунды, и поэтому, прощаясь, они даже рукопожатиями и фальшивыми добрыми улыбками обменялись.