"Костры партизанские. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



Глава седьмая НОЯБРЬ

1

«Гебитскоменданту оберсту фон Шикке.

Имею честь доложить, что операция в Нефедово проведена точно в срок и в соответствии с планом, утвержденным Вами: все мужское население в возрасте от 5 до 60 лет уничтожено, а женщины, представляющие ценность как рабочая сила, под конвоем отправлены в Смоленск.

Одновременно доношу, что сегодня ночью неизвестные злоумышленники подожгли амбар, где хранилось зерно, подготовленное к отправке в Германию. Большая часть зерна к употреблению в пищу не пригодна, и мною отдан приказ о восполнении ущерба за счет запасов местного населения.

Полицейские, охранявшие амбар, убиты ножом в спину.

Следствие ведется, виновные в поджоге амбара с зерном и в убийстве полицейских будут обязательно найдены и наказаны по всей строгости законов военного времени.

Гауптман фон Зигель».

И на отдельном листке бумаги, в верхней части которого просматривались водяные знаки фамильного герба:

«В мои руки случайно попало чудесное боа: две черно-бурые лисицы, голова к голове!

При первой возможности привезу лично.

Преданный Вам фон Зигель».
2

В конце октября, будто с целью разведки, несколько раз наведывался мороз; он подкрадывался, умело используя темноту ночи, а под утро, глянь, и покрыта земля ледяной корочкой, которая только к обеду и таяла. А в первых числах ноября за одну ночь мороз так густо замесил землю, что под ногами человека она казалась камнем. Да и машины не все — только очень тяжелые — оставляли на ней свой рубчатый след.

Как и положено, сразу за морозом веселым нескончаемым роем бесшумно нагрянули белые мухи и закружились над землей. И вот под плотным саваном уже скрыты и поля, где в этом году не сеяли озимых, и воронки от бомб и снарядов, и недавние пожарища; лишь кое-где торчит обуглившееся бревно, особо зловеще-черное на окружающей белизне.

В лесу нет обугленных бревен, здесь снег лег на ветки деревьев, как вата на праздничные елки. И кругом торжественная тишина, которую не осмеливаются нарушить ни зверь, ни птица: первоначально снег всегда настораживает, даже отпугивает. И от землянки, в которой разместились Каргин с товарищами, лишь одна тропка — к длинной поленнице, как стена, прикрывающей землянку от северного ветра.

Около черного огрызка трубы, изредка выбрасывающего в ночь быстро гаснущие искры, снега нет и земля не заледенела.

В землянке за обеденным столом, стоящим меж лежанок, устланных пихтовыми ветками, сидит Иван Каргин и что-то старательно пишет в тетрадке. Временами он подкручивает фитиль в лампе-молнии, которая то вдруг начинает стрелять огненными языками и расписываться черной копотью на собственном стекле, то затухать, казалось бы, без видимой причины.

— Вань, а дневалит сегодня Григорий, — будто между прочим говорит Павел.

Он сидит у железной печурки, приткнувшейся к противоположному от двери углу землянки, и изредка, чтобы не дать угаснуть огню, бросает на красные угли обрубок сучка, терпеливо ждет, пока по нему не замечутся шустрые язычки пламени, и лишь тогда прикрывает дверцу.

— Ну и дневалит, так что из того? — вскипает Юрка и даже приподнимается с лежанки; ему скучно, он тешит себя надеждой, что, может, хоть Павел затеет с ним спор.

— А то, что лампа без керосина обычно не горит, — поясняет Павел.

Юрка ловко соскальзывает с нар к столу, осторожно приподымает лампу, чуть встряхивает и почти кричит:

— Подъем, Гришуня!

Все бодрствуют, поэтому никто не цыкает на Юрку. Больше того: будить Григория, когда он в чем-то виноват, дело не простое, «настоящий цирк» — как однажды заметил Федор. Вот и сейчас Григорий будто не слышит зычного голоса Юрки, даже легонько похрапывает, прикрыв голову полой шинели.

Первое время, после такого же сравнительно безобидного вступления, кто-нибудь кричал: «Боевая тревога!», и лишь после этого Григория начинали тормошить, дергать за руки и за ноги. Но спящим он притворялся мастерски, и его, бывало, даже оставляли в покое, решив: «Черт с ним, пускай дрыхнет!» До тех пор оставляли в покое, пока однажды Федор, подпалив в костре веточку, не подошел к «спящему» Григорию и не сказал, будто спрашивая совета у товарищей:

— А что, если сейчас, пока он спит, вот таким способом снять с него бороду?

— Так морду же ему опалишь! — запротестовал Юрка.

— Ничего ей не сделается, — вмешался Павел. — Видал, как шерсть и сукно гладят? Через сырую тряпочку горячим утюгом. И ни одна шерстинка, ни один волосок не подгорят. Вот и мы так же: Федор подпалит, а я сразу мокрой тряпкой это место приглажу. Волосищ на лице у Гришки не станет, а кожа нисколечко не пострадает. К тому же она у него дубленая.

Юрка, который обычно очень медленно понимал скрытые шутки и розыгрыши, особенно если у товарищей и голоса, и лица были серьезны, еще обдумывал услышанное, а Федор уже шагнул вперед, даже чуть наклонился к Григорию. Тот сразу же шарахнулся в сторону, сказал совсем не сонным голосом:

— Но, но, не балуй!

С тех пор «спящему» Григорию даже самой малой пощады не было, случалось, и на дождь выносили, но неизменно заставляли «проснуться».

Сегодня в эту игру вдруг вступил, сам Каргин. Он заговорил так, будто даже обрадовался:

— Лампу, говорите, он не заправил? Это даже хорошо: когда Мы полицаев у амбара прикончили, я у одного из них фляжку изъял. Граммов на пятьсот. А какое сегодня число?

— Шестое ноября.

— То-то и оно. Сейчас в России все за Октябрьскую революцию тост поднимают. А мы не советские, что ли?.. А Гришка… Он, конечно, виноват, да еще и спит. Без него выпьем.

Гришкин храп оборвался. Все заметили это, перемигиваются и осторожно звякают кружками, кто-то шепчет, что у него есть луковица на закуску; наконец, раздается и бульканье. В кружки льется обыкновенная вода, но Григорий этого не знает, он медленно потягивается, открывает глаза. И первое, что видит, — Каргин вытирает губы рукавом, ставит кружку на стол. Григорий рывком садится, смотрит на товарищей. Они жуют лук. Лишь Юрка возится со своей пайкой: слышно, он цедит сквозь стиснутые зубы.

— А мне? — спрашивает Григорий.

— Что тебе? — будто не понимает Каргин его просьбы-вопроса.

— Как всем, с праздничком. — Григорий многозначительно прикоснулся пальцем к своей шее.

— Ишь, чего захотел, — усмехается Федор.

— Я бы и сам не отказался, — отвечает Каргин, пряча кружку в вещевой мешок.

Григорий считает, что притворством он заслужил такое отношение товарищей, поэтому не обижается, только умильно поглядывает на всех, но чаще на Каргина, зная его отходчивость, справедливость.

Юрку трогают страдания друга, и он признается:

— Воду пили.

На правду Григорий реагирует вовсе неожиданно: он бледнеет от злости и говорит, даже чуть заикаясь:

— Дураком считаете, да? Самогонкой всю землянку провоняли, не чувствую, да? — И обиженный, нет — оскорбленный в лучших товарищеских чувствах, лезет на свое место, опять ложится и даже отворачивается лицом к стене.

Какое-то время все молчали, потом дружно грохнули таким, хохотом, что Григорий вскочил с нар, схватил и понюхал кружку, которая по-прежнему стояла перед Юркой. Раза три внюхивался, потом легонько щелкнул ладонью Юрку по затылку и тоже захохотал. А когда в землянке установилось подобие тишины, сказал:

— Что лампу забыл заправить, да еще в канун такого дня, — виноват, готов принять взыскание… А почему так случилось?

— Опять Витьке-Самозванцу завидовал: дескать, он среди баб крутится, — вонзил Юрка привычную шпильку.

Однако сегодня Григорий не почувствовал укола, продолжал на полном серьезе, даже с внутренней болью в голосе:

— Как шестое ноября, везде — и дома на гражданке, и в армии — завсегда торжественные собрания были, народ на улицах и в клубах гуртился… Собраний-то я не любил… Товарищ Каргин, как командир хоть малюсенький докладик грохни, а?

Только теперь, когда Григорий высказал свою просьбу, остальные поняли, чего им не хватало весь сегодняшний день, поняли, почему они будто потеряли и не могли найти что-то крайне необходимое для себя, крайне необходимое для их теперешней жизни. Теперь они с надеждой смотрели на своего командира. А тот, словно только и ждал этой просьбы, достал из кармана карту европейской части Советского Союза, положил ее на стол и сказал, вернее, спросил:

— Что мы имеем на сегодняшний день?

Карта — самая обыкновенная, из учебника. Василий Иванович, став старшим полицаем, на законном основании заглядывал во все дома Слепышей, даже в соседние деревни наведывался и, используя свою власть, под самыми различными предлогами многое конфисковал.

Таким же путем попали в лес и железная печурка, и кастрюли с мисками, кружками и ложками, и даже два одеяла.

А карту Василий Иванович вырвал из учебника, когда во время визита в один из домов она попалась ему на глаза. Мотивировку привел убедительную: когда война закончится, государственные границы обязательно изменятся, или вы за сохранение прежних?

Чтобы не навлечь на себя беду, хозяин с радостью отдал не только распроклятую карту, но и коробку цветных карандашей (на каждом из них звездочка была выдавлена).

Карандаши Каргин припрятал, зато на карту набросился с жадностью изголодавшегося: сначала просто читал дорогие сердцу названия русских городов, потом, когда от Василия Ивановича стали поступать сводки немецкого командования, географическая карта превратилась в оперативную, где хотя и приблизительно, хотя и простым карандашом, но фронт был обозначен.

Почему простым, а не синим и не красным, как принято?

Этот вопрос задал Павел и немедленно услышал в ответ:

— Простой карандаш, Паша, легче стирать резинкой.

Над этой картой сейчас склонились все, рассматривая скупые пометки Каргина и думая каждый по-своему, но об одном: скоро ли резинка потребуется, чтобы стирать и двигать на запад линию вражеского фронта?

Карта пестрела цифрами, вернее, датами. Так, около Орла стояла пометка «2 октября», у Ржева и Вязьмы — 6, у Калуги — 12, у Можайска — 18, у Харькова — 24.

Если верить немцам, то в эти числа октября пали указанные города.

Близко, очень близко к Москве подошел враг: от Можайска до Москвы, кажется, километров восемьдесят…

Зато глаза никак не могут оторваться от записи на белых полях карты: «22 июля гады впервые осмелились бомбить Москву, но из 200 самолетов до нашей столицы доковыляли только 10–15. Молодцы, певеошники!»

И даты падения городов, и сведения о немецких самолетах, сбитых во время первого налета на Москву, — все это раздобыл Василий Иванович.

Последнее, что узнали от Василия Ивановича совсем недавно, — 16 июля передовые части фон Бока достигли пригородов Смоленска, даже овладели городом, продвинулись от него километров на тридцать или сорок и тут, неожиданно для себя, встретили упорнейшее сопротивление Красной Армии. Всю вторую половину июля и весь август немцы здесь не могли продвинуться вперед!

Одно это говорит уже о многом.

Больше того, раненые немцы, которые теперь появились даже в Степанкове, под большим секретом шептали своим сородичам о том, что у советских есть какое-то страшное оружие: небо вдруг перечеркивают огненные хвосты, а потом земля сама начинает взрываться, дымиться и даже полыхать.

Дескать, засекреченное название этого оружия — «ка-тю-ша».

Где-то под Смоленском и будто бы в июле впервые было применено оно.

Есть такое мощное оружие или нет, Василий Иванович не мог утверждать, но склонялся к мысли, что оно появилось: дыма без огня, как говорится, не бывает.

Столь длительное стояние немецкого фронта под Смоленском и слухи о таинственном оружии Красной Армии — все это укрепляло веру в неизбежность краха немецкой авантюры. Где и когда он произойдет, предугадать трудно, но что фашисты по морде получат скоро — точнее некуда!

Все это Каргин высказал товарищам, глядя на карту, а закончил так:

— Что лично мы можем добавить к общему рапорту? — Он взял листок бумаги, над которым корпел недавно, и прочел: — «Нашим отрядом на сегодняшний день убито пятьдесят фашистов и прочей сволочи, подорвано и сожжено шесть автомашин с разными грузами, один деревянный мост через речку и склад хлеба»… Еще много раз мы рвали телефонную связь, вели разъяснительную работу среди населения и прочее, но об этом говорить не будем… Таковы наши с вами личные итоги. Хороши ли — судите сами.

В печурке чуть тлело несколько угольков, подернутых серым пеплом, когда Павел открыл ее дверцу, чтобы бросить обрубок ветки. Тогда, достав из кармана нож, Павел начал строгать ветку, строгал до тех пор, пока она не закурчавилась деревянной бахромой. Ее он и положил на угли, несколько раз дунул, и сорвался пепел серым беспомощным роем, и вот уже на мгновение, словно еще опасаясь чего-то, сверкнул огонек и погас, чтобы сразу же возродиться вновь. Скоро пламя набрало силу и загудело весело, будто негодуя, что негде ему разгуляться по-настоящему в этом железном ящике.

— Мало мы еще сделали… Немцев надо ворошить так, чтобы они… — начал подводить итог Каргин. И замолчал, не найдя слов. Да и не нужны они были.

— А когда ворошить их, когда? — как всегда, стал горячиться Григорий. — Сначала комиссара выхаживали, потом сил набирались, обстановку разведывали, а тут — снегопад! Нешто по первому снегу выйдешь на операцию? Наследишь — ужас!

— Ты что, всю зиму здесь только отсиживаться собираешься? — полез в спор Федор. — Значит, немцы пятнай наш снег, а мы и поприветствовать их не моги?

Шумно, по-деловому шумно стало в землянке: каждый предлагал сделать, и немедленно, то, к чему больше лежала его душа. Так, Федор ратовал за ежедневные засады на дорогах, чтобы стрелять в каждого немца, попавшегося на глаза. А Григорию с Юркой подавай что-то более масштабное, например налет на комендатуру в Степанкове.

Каргин уже который раз подумал, что нет, не выбито оружие из рук этих парней, не выбито. И пусть они все очень разные люди, но цель у них одна, и поэтому они обязательно придут к ней. Может, не все, но придут.

В печурке пламя горело ровно, сильно, и начали розоветь ее железные бока.


В эту же ночь кто-то осторожно стукнул пальцами в окно, и Виктор сразу проснулся. Жизнь уже многому научила его, и, схватив винтовку, он метнулся к стене, осторожно приблизился к косяку и посмотрел поверх занавески. Под окном стоял незнакомый мужчина.

Как ни был осторожен Виктор, занавеска чуть качнулась от его дыхания, и немедленно человек, что был за окном, сказал:

— Открой, Клавка.

Сказал с уверенностью, что его обязательно узнают и впустят в дом.

Действительно, Клава, до этих слов прятавшаяся за спину Виктора, бросилась к окну, приподняла край занавески, только взглянула на того, за окном, и сразу же побежала к дверям, обрадованно бросив:

— Никола Богинов!

Виктор помнил, что до войны председателем колхоза здесь был Богинов, что он и увел местных мужиков и парней неизвестно куда. Этот парень был явно молод для председателя колхоза. Может быть, его сын? Или однофамилец? Ведь иной раз половина деревни одну фамилию носит.

Незнакомец вошел в комнату и, увидев Виктора, сунул руку в карман полушубка, оттопырив его. Он казался старше Виктора года на два-три, был шире в плечах, осанистей. И самое главное, что сразу бросалось в глаза, — спокойнее и увереннее.

Едва Клава проскользнула в комнату, он спросил:

— А это кто такой? Приймака заимела?

Спрашивал Клаву, а смотрел на Виктора и руку из кармана не вынимал.

Клава выпалила скороговоркой, не скрывая гордости за Виктора:

— Он — лейтенант, с медалью, и партизанский отряд здесь представляет, а для отвода глаз — полицай!

— Ишь ты, сколько должностей сразу, — усмехнулся Николай и вынул руку из кармана.

— А вы кто будете? — спросил Виктор.

— Слыхал ведь, Николай кличут, — ответил Богинов ершисто и тут же спросил: — Поджог амбара с зерном и прочее — ваша работа?

Виктору хотелось поважничать, напустить на себя таинственную многозначительность, но радость встречи с незнакомым партизаном была так велика, что только и сказал:

— Ага.

Через несколько минут они уже вполне дружелюбно сидели за столом, и тут Николай спросил:

— Выходит, как представитель отряда, ты здесь главный?

Виктор вспомнил, что Василий Иванович много раз предупреждал: во вражеском тылу болтливость — враг первейший. Поэтому сразу же нахмурился и спросил:

— А зачем тебе это знать?

— Значит, надо, раз спрашиваю.

Виктор уже понял, что сейчас нужно промолчать или полностью довериться Николаю. Однако пусть это решает Василий Иванович. И он сказал Клаве:

— Позови.

— Одного?

— Афоню тоже. Пусть за улицей понаблюдает.

О чем говорили Василий Иванович и Николай Богинов, этого Виктор не знал: его тоже попросили подежурить на улице. Он не обиделся: понимал, что конспирация прежде всего.

Ушел Николай примерно через час. После этого Василий Иванович сказал Виктору с Афоней тоном приказа:

— Если кому из вас встретится человек, который подойдет и скажет: «Богато нынче снегами», вы должны ответить: «Да, богато. Но снег обязательно стает». Он ответит: «Тогда быть половодью!» Слово в слово скажете это друг другу и немедленно того человека ко мне… А теперь отдыхайте.

Не сказал им Василий Иванович, что отряд, из которого приходил связным Николай Богинов, хотя и был вооружен, не сразу начал действовать, сначала осматривался, накапливал силы, обживал не только главную базу, но и запасные. И все это время вооружался, вооружался. А вот теперь, когда сделано главное и даже по радио установлена связь с Москвой, начал боевые операции.

Выходит, не так уж мало и сделал отряд Каргина, тем более, если учесть, что он во много раз меньше и не имел связи ни с подпольным райкомом, ни с Красной Армией.

3

У некоторых племен и даже народов месяцы носят вполне конкретные названия, связанные с каким-то явлением жизни: «месяц линьки диких гусей» или «месяц быстрых заячьих лапок». Если бы кто-то потребовал (именно — потребовал, а не попросил, так как Пауль Лишке даже себе боялся в этом признаться), так вот, если бы кто-то потребовал по такому же принципу назвать месяц октябрь, то он с болью в сердце и со смертельным страхом промямлил бы: «Минувший октябрь — месяц разочарований и сомнений».

Такое название породила неудача наступления под Москвой.

Наступление началось в первых числах октября (если верить сводкам, то, кажется, пятого), но Пауль знает, что сводки чуть-чуть опаздывают, чтобы командованию было время все проверить, чтобы нечаянно не соврать, не оскандалиться. Успешно начали наступление: танки Гудериана, захватив Орел (говорят, большой и богатый город), понеслись к Туле, дошли до нее, до этой оружейной мастерской Советов. А дальше что? Тут они и застряли. Почему?

Говорят, дожди превратили дороги в непроходимое болото. Это отговорка: здесь шли точно такие же дожди, здесь точно такая же земля, и она, разумеется, раскисла, но для танков распутица не страшна. На то они и танки, чтобы ходить по бездорожью.

В чем же тогда дело?

Об истинной причине даже страшно думать, чтобы во сне не проболтаться и не угодить в лапы гестапо.

До середины октября из-под Москвы летели победные реляции, потом тон их стал заметно тускнеть. Сейчас же в сводках только и есть, что доблестные войска фюрера по-прежнему ведут упорные бои на ближних подступах к Москве.

А позвольте спросить, сколько можно биться «на ближних подступах»? Не честнее ли прямо сказать, что русские умеют воевать?

И самая невероятная, самая крамольная догадка — ставка фюрера давно сообщила, что Красная Армия уничтожена, что у нее нет оружия. Так кто же удерживает вермахт «на ближних подступах»? Тогда откуда же русские «катюши» и штурмовики, которых солдаты вермахта окрестили «черной смертью»?

Неужели эта ложь передавалась на весь мир с ведома фюрера?

Фюрер и… обман. Они же несовместимы!

А память, чтобы доконать, услужливо подсовывает недавнюю статью из газеты, где говорилось, что русское население повсеместно восторженно приветствует своих освободителей. Даже соответствующие кадры кинохроники показывают. Особенно запали в память те, где бедная и старая крестьянка со слезами на глазах упрашивала немецкого солдата взять от нее петуха: она стояла перед смеющимся солдатом, протягивала ему петуха и плакала. Диктор пояснил, что она плакала от радости.

Как же это примирить с тем, что он, Пауль Лишке, наблюдает здесь? Здесь, бывает, русские тоже плачут. Но не оттого, что, у них не берут добровольное приношение. По другим причинам плачут здесь русские.

Великий, милосердный боже! Ты все видишь, ты все знаешь, тебе все подвластно, так подскажи, осени, направь своего раба, чтобы он вновь стал достойным солдатом вермахта!

С подобной краткой молитвой Пауль Лишке уже не раз обращался к богу.

Как уложить в одну ячейку мозга пространные беседы о том, что русские — низшая раса, полудикари, которых как нацию в скором будущем надлежит уничтожить, и крикливые статьи о наконец-то счастливой жизни этих же русских? Счастливой жизни под присмотром Великой Германии?

А что русские не полудикари, доказательств тому в избытке…

Хотя, может быть, эти сомнения оттого, что он нарушил одну из основных заповедей фюрера: «Немец не имеет права думать, за него думаю я»?

Но как можно не думать, если мысли сами лезут в голову?

Боже, не оставь меня с моими сомнениями!

Не только старый фон Зигель и ефрейтор Пауль Лишке разными путями шли к одному выводу. Об этих днях (правда, только в 1956 году) выскажет свое мнение и генерал Блюментрит: «С удивлением и разочарованием мы обнаружили в октябре и начале ноября; что разгромленные русские вовсе не перестали существовать как военная сила».

Даже Гудериан, на которого Гитлер возлагал особые надежды, именно в эти дни октября 1941 года записал в свой дневник: «Наше дело находится в бедственном положении, ибо противник выигрывает время, а мы со своими планами находимся перед неизбежностью боевых действий в зимних условиях».

Он же напишет значительно позднее: «Еще Фридрих Великий сказал о своих русских противниках, что их нужно дважды застрелить и потом еще толкнуть, чтобы наконец они упали… В 1941 году мы вынуждены были убедиться в том же самом».

Да, тогда, в ноябре 1941 года, некоторые немцы уже сомневались в возможности победы, были бы рады выйти из войны, которую развязал немецкий фашизм.

Не понимала, вернее, не хотела понимать, явного лишь правящая фашистская верхушка. И немецкие дивизии, сконцентрированные под Москвой, грозным приказом были брошены в новое, теперь уже «генеральное наступление»: 15 ноября две немецкие танковые армии, усиленные армейским корпусом, нацелили свой удар южнее Московского моря, а 16 ноября началось наступление и на Волоколамском направлении. Началось генеральное наступление, хотя фашистский генерал Гальдер доносил в ставку: «Войска, находящиеся здесь, совершенно измотаны и не способны к наступлению».

И вновь кровь немецких солдат стала замерзать на русском снегу. И вновь многие тысячи писем с траурной каймой устремились в Германию.

4

Как только Виктора назначили полицаем, для Клавы началась череда черных дней: утром, едва перекусив, он закидывал винтовку за спину и уходил из дома, чтобы появиться только ночью. И почти каждый раз выпивши.

Где он был, что делал — не рассказывал. А если верить слухам, ползущим по деревне, старался для немцев: обыски производил, всех мужиков (особенно — пришлых) подробно расспрашивал буквально о каждой мелочи. И где родился, профессия гражданская, и почему не отступил с советскими?

Клава верит Виктору, она считает, что все это он делает только с согласия, а может быть, и по приказанию самого Василия Ивановича. Но народ-то ничего этого не знает! А раз не знает, то долго ли Вите пулю из-за угла схлопотать? Сейчас чуть не каждую ночь в соседних деревнях хоть одного немецкого солдата или прислужника новой власти, но убивают.

Самая же навязчивая мысль — вдруг подцепила Виктора на крючок какая разбитная молодка? Вот и подпаивает его, а потом милуются.

Подобные мысли настолько измучили, что, помотавшись по дому без особой надобности, после полудня Клава неизменно усаживалась к окошку в кухне и смотрела вдоль улицы, ждала Виктора, хотя знала, что раньше сумерек он не явится.

Виктор не замечал душевных мук Клавы, некогда ему было к ней по-настоящему приглядываться, в ее переживаниях разбираться: он разведывал и разведывал, обзаводился помощниками, такими же надежными, как Афоня с Груней. Если бы Василий Иванович сегодня потребовал, он немедленно привел бы с собой уже двадцать три человека. Сила!

А после седьмого ноября Виктор и вовсе с ног сбился: не одна Груня, многие говорят, что седьмого ноября на Красной площади парад наших войск был, что сам товарищ Сталин перед войсками с речью выступил.

Откуда родились слухи? Ясно, у кого-то есть приемник. Вот и ходил с обысками, вот и рыскал по окрестным деревням, чтобы хоть на след его напасть. Бесполезно и рыскал, и самогонкой травился.

Правда, вчера, когда они с Афоней, намерзшиеся вдоволь, заглянули днем к Груне, чтобы хоть немного согреться и передохнуть, она вдруг сказала:

— Слышь, мужики, а вы Петра поспрошайте. Ну, Авдотьиного, старшего. В школе, помнится, он радио увлекался, мастерил что-то.

— Развесь уши, позволит ему Аркашка приемник держать, — усомнился Афоня.

— Нешто у вас, дураков, обязательно на все разрешение спрашивать? Чем вот я занимаюсь, когда ты с Витенькой по округе шастаешь? Знаешь, чем? Может, в те самые счастливые минутки и принимаю полюбовника? Чернобрового, не в пример тебе, мужика смелого, настоящего!

В последние дни Груня стала часто болтать о подобном, но так прямо, даже цинично, — впервые. И Виктор догадался, что она пытается расшевелить Афоню, подзадорить его на активность. А тот, вместо того чтобы проявить мужской характер, сопел или хватал шапку и уходил со двора. Короче говоря, Афоня берег свою душу от обидных слов Груни, не понимая цели ее озорства.

О подсказке Груни немедленно доложили Василию Ивановичу. Тот немного подумал, потом сказал, глядя на Афоню:

— Завтра Аркашку пошлю в Степанково. И тебя с ним, чтобы помогал ему. Возьмете подводу, погрузите на нее барахло, что мы для фрицев подготовили, и марш. Сдадите как положено и мне расписочку: дескать, получено от деревни Слепыши в фонд зимней помощи вермахту столько-то пар валенок, столько-то полушубков и овчин.

— Может, самое рванье все же здесь оставим? Честно говоря, боязно такое и везти.

— А три пары новых валенок на что? Две Аркашка отдаст Свитальскому с Золотарем, а ту, которая поаккуратнее, — самому коменданту. И будь уверен, в остальном ковыряться не станут… Ежели все же придерутся к рвани, скажи, все под метелку вычистили… За Аркашкой в оба глаза смотри! И чтобы вернулись только к ночи.

— Списать бы его, а? — уже который раз предложил Афоня.

И в который раз Василий Иванович ответил:

— Этот мнит о себе много, а так — дурак дураком. Вдруг вместо него настоящий зверюга заведется? — И сразу же приказал Виктору: — А ты переговори с Петром. Ясно, о чем? Тогда действуйте.

На другой день, проводив подводу с валенками и полушубками за околицу, Виктор зашагал к дому Авдотьи, вошел в уже знакомую кухню и спросил:

— Петро дома?

— Здесь я, — откликнулся Петро и слез с печи. Лет тринадцати или четырнадцати, длинный, худой от постоянного недоедания, он стоял перед Виктором и смотрел на свои босые ноги, покрытые цыпками.

— Собирайся, пойдешь со мной.

Авдотья испуганно, с мольбой смотрела на Виктора, в глазах ее дрожали слезы, и все же она не сказала ни слова в защиту сына.

А Петро сунул босые ноги в разбитые отцовские сапоги, набросил на плечи шубейку матери, нахлобучил вислоухую шапку и заявил с вызовом:

— Все ладное он в фонд сдал.

«Он» — понимай Аркашка.

Ну и сволота! С Авдотьей живет и ее же детей грабит!

Виктор, когда еще учился в школе, последние два года был пионервожатым. И учителя говорили, что у него определенно есть подход к ребятам. Впервые услышав это, он задумался: может, и правда есть у него этот пресловутый подход?

Подумал, мысленно поискал его и решил, что нету ничего, что просто, когда надо было, выкладывал он ребятам свои мысли или предложения. Начистоту, без дипломатии.

Поэтому и сейчас, когда они вдвоем оказались на улице, прямо спросил:

— У тебя он какой? Детекторный?.. Ламповый?

— Ага, — выпалил Петро, потом насупился и с обидой на себя, но без страха: — Он выследил и донес?

— Нет, я сам догадался.

Есть приемник! Настроение такое, что на всю округу завопил бы от радости! Но нельзя. Нельзя ни на минуту забывать о том, что ты полицай…

— Почему ты сразу сознался?

— Так ведь кому? Тебя-то я с теми, из леса, видел. — В глазах Петра хитроватая усмешка, из них торжество льется: «Что, съел?»

Виктор смущен, даже встревожен:

— Где видел?

— Один я был.

Если парень уклоняется от прямого ответа, лучше не настаивать: такого нагородит, что от правды в непроходимые дебри уведет. Знал это Виктор и решил разговор об этом отложить до более подходящего момента; перешел к главному:

— Где он у тебя? Надо незаметно вытащить. Потом мне передашь, а я направлю куда надо.

— А питание есть? Приемники питаются от сети электрического тока или…

— А ты как?

— Когда нужно, к сети подключался.

Электричество только в Степанкове. Значит, чтобы пять минут послушать Москву, Петро каждый раз бегал туда. Около восьми километров в один конец и столько же обратно. И всегда в непогодь, когда немцы по избам прячутся!

— У меня речи товарища Сталина есть, — шепчет Петро, спрятав подбородок в облезлый воротник шубейки. — Он в Москве. И речи произнес. Шестого и еще седьмого, на параде.

Скрипит снег под сапогами, постанывает. Двое идут серединой деревенской улицы, шагают мимо изб, нахлобучивших почти до окон белые шапки, и молчат. Петр высказал главное и торжествует, а Виктор потрясен, он готов кричать от восторга: товарищ Сталин в Москве — не сдадут ее немцам!

И парад… Немцы топчутся в пригородах, их бомбовозам минуту лететь до Москвы, а по Красной площади идут войска, и товарищ Сталин напутствует их!..

— Петро… Никому!.. Пусть все умрет в тебе… А я свяжусь с кем надо, тогда и решим насчет приемника.

— А речь товарища Сталина сейчас отдать? Я малость записал… Помехи большие.

Он еще спрашивает!

— Незаметно сунь мне.

И вот листок бумаги в кулаке Виктора, который стиснут так, что, кажется, никакая сила не разожмет.

— Сейчас я садану тебе.

— Валяй, — соглашается Петро и торопливо добавляет: — Только не по носу, он у меня слабый.

Если кто-то подсматривал за ними, то увидел, как полицай вдруг взмахнул рукой и так огрел мальчишку по уху, что тот кубарем полетел в снег. Вскочил и, оглядываясь, затрусил к дому. А полицай вслед грозил кулаком.

Виктор не помнил, поднимался ли он по ступенькам крыльца или перемахнул через них. Он пришел в себя лишь заметив, что обнимает и целует растерявшуюся Клаву. Облапил посреди кухни и целует.

Она еще ничего не поняла, а он уже отшатнулся, нахмурился и по-обычному деловито:

— Я к Василию Ивановичу.

Вернулся минут через тридцать и приказал:

— Слетай за дедом Евдокимом. — Немного подумал и добавил: — И Груню позови… Только побыстрей!

Груня прибежала мигом, лишь накинув на плечи полушалок. В ее глазах тревога: «Что с Афоней?» Но, взглянув на Виктора, поняла, что нет у него черной вести, и сразу к зеркалу: подоткнуть прядь волос, выбившуюся из прически.

Дед Евдоким вошел степенно, долго обивал о порог снег с валенок, на которых было больше заплат и заплаток, чем целого, и лишь после этого выставил табуретку на середину кухни, где любил сидеть, опустился на нее.

Клава с Груней устроились у окна: здесь к Виктору поближе, да и видно, если кто в дом пойдет.

Виктор не смог себя заставить сесть. Он стоял у стола и некоторое время только восторженно смотрел на всех. Потом на едином дыхании выпалил:

— Товарищ Сталин… в Москве!

Дед Евдоким спросил удивленно:

— А где же еще ему быть, ежели враг у столицы?

Виктор рассказал о выступлении товарища Сталина на торжественном заседании и о параде на Красной площади. Потом достал из кармана листок и медленно прочел, с трудом разбирая каракули Петра:

— «Товарищи!.. Враг очутился у ворот Москвы и Ленинграда… Товарищи красноармейцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы как на освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осеняет вас победоносное знамя великого Ленина!» — Виктор бережно сложил листок, спрятал в карман. — Это, что я сейчас прочитал вам, товарищ Сталин сказал на параде седьмого ноября. А речь, произнесенную шестого, по техническим причинам вовсе записать не удалось. Только это: «…Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР: что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат. Отныне наша задача… будет состоять в том, чтобы истребить всех немцев до единого, прорвавшихся на территорию нашей Родины в качестве ее оккупантов…

Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!»

Виктор замолчал, стараясь проглотить комок, подступивший к горлу.

В окно заглядывали снежинки, неслышно бились о стекло. Так же неслышно дед Евдоким опустился на колени и зашептал молитву, крестясь на передний угол, где давно не было икон. И никто даже не усмехнулся, видя это.

5

В землянке, когда Каргин прочитал листок с отрывками из речи Сталина, никто не опустился на колени. И криков «ура» не было. Просто долго сидели молча. Потом Федор сказал с укором:

— А ты, Иван, шпынял меня за того немца.

Каргин не ответил. Каждое слово Сталина (к этому привык с детства) было для него законом, обойти который даже мысли не появлялось. Вспомнился ему сейчас и недавний разговор, когда Василий Иванович сказал, что эта война особенная, не похожая на предыдущие. Усомнился тогда Каргин в справедливости слов комиссара. Хоть и частично, но усомнился. А вот теперь сам товарищ Сталин повторил то же самое и даже точно назвал, какая эта война: истребительная. Или они нас, или мы их. Под корень.

Выходит, Василий Иванович — мужик с партийным понятием. Может, и насчет того прав, что, пока решение командира в приказ не оформлено, его все обсуждать могут?

— Значит, все прошлые войны против теперешней — малявочки, — после долгой паузы сказал Каргин.

— А их офицеры, что на излечении, к леснику ездят. Охотятся там, на лыжах ходят, — говорит Федор.

Каргин вскидывает на него глаза, ждет пояснения, и тот продолжает:

— Пятеро. Туда на лошади приехали, наклюкались в домике лесника и потом палили с крыльца по лесу. Я-то с тем мальцом был, что приемник имеет, ну и не прострочил.

Верно, ходил Федор на задание: Петро показывал ему, где к линии подключался, чтобы приемник заработал. Только оттуда до избы лесника — километров десять. И Каргин спрашивает:

— С Петром был, а видел, как те с крыльца пуляли?

Федор не смущается, отвечает спокойно:

— Задание ваше, то есть командования, выполнил, ну и увязался за теми… Петра домой отправил, а сам пошел.

— Если был один, почему не срезал гадов? Струсил? — не выдерживает Юрка.

А Григорий сегодня словно воды в рот набрал. Смотрит на розовеющий бок печурки и молчит. Только сейчас говорит необычно для себя серьезно:

— В трусости никогда не обвиняй, пока точно доказать ее не сможешь.

— Не было гарантии, что всех уложу, вот и стерпел, для всех нас сберег, — поясняет Федор. — Зачем пугать до времени?

— Правильно, — согласился Каргин. — Нас мало, и мы должны бить наверняка. А если и погибнуть, то только оправданно.

— Погибнуть — легче простого, — заметил Павел. — На войне жизнь человека — огонек спички на ветру. Вспыхнул — и нет его… Я долго жить хочу.

— Думаешь, мне неохота? Но если фашиста вижу, то бью его, и баста! — ерепенился Юрка.

— Мне нет резона жизнь баш на баш отдавать. Они мне здорово задолжали, — начинает злиться Федор.

— И чего спорите, чего яритесь? Ну, Юрку заносит, а ты, Федор, чего в бутылку лезешь? — пожимает плечами Каргин и бормочет, загибая пальцы: — Сегодня — четверг, завтра — пятница… Есть предложение: в то воскресенье, если офицеры заявятся, навестить лесника.

Единогласно решили уничтожить и немецких офицеров, и самого лесника, который, по сведениям, поступившим от Василия Ивановича, был частым гостем в комендатуре района и в полиции и однажды даже водил Свитальского в лес, показывал что-то. А чтобы действовать наверняка — с пятницы на субботу произвести детальную разведку. В разведку, как обычно, напросились Юрка и Григорий.

Ушли они на рассвете. Каргин, провожавший их, сказал, посмотрев на белесое небо, где длинными когтями застыли перистые облака:

— Однако метель будет.

— Будто не видали мы ее, метели! — отмахнулся Юрка и первый на лыжах заскользил меж деревьев, сдержанно гудевших вершинами.

Скоро змейка двойного лыжного следа вонзилась в молодой ельник и затерялась в нем.

К вечеру деревья гудели уже могуче, раскачивались и стонали, будто жаловались друг другу, что невмоготу им, подсушенным недавними крепкими морозами, сгибаться долу в угоду ветру.

Минули ночь и еще день. А метель только входила в раж: еще жалобнее стонали деревья, чьи вершины поглотил снежный вал, катившийся над лесом.

А в землянке ни воя озверевшего ветра, ни слепящего снега. Здесь настороженная тишина. И позвякивающий крышкой чайник, который с обеда ни на минуту не снимали с печурки: ребята придут замерзшие.

Три человека лежали на нарах, прикрытых пихтовым лапником, и молчали.

Чем еще займешься, если слова человеческие застревают в горле, а от матюков постановили воздерживаться? И единственную колоду карт, что раздобыл Юрка, Каргин сразу же сжег?

Лежали и ловили каждый звук, который должен был вот-вот родиться у входа в землянку: ведь придут же они, придут! Поэтому все враз поймали шорохи какой-то возни, все слышали, как кто-то навалился на дверь, будто не знал, куда она открывается.

Федор схватился за автомат, лязгнул затвором. В это время и услышали усталый голос Юрки:

— Ну, чего ты там корячишься?

Федор чертыхнулся и сунул автомат в изголовье, опять улегся.

Наконец дверь приоткрылась, и в нее боком протиснулись сначала один немец, за ним — второй. Ступая так, словно вместо ног у них были протезы, они деревянно подошли к печурке, согнулись над ней, почти прижали руки к ее бокам.

Появление немецких солдат было столь неожиданным, что все растерялись. Даже Федор, у которого автомат был всегда под рукой, не успел вновь схватить его. А когда пришли в себя, в землянке, прикрыв за собой дверь, уже стояли и Юрка, и Григорий. Лица — виноватые, растерянные, лоснящиеся от пота.

— Вот так, значит, — пробормотал Григорий и поставил в угол сначала немецкую винтовку, потом свой автомат. — Пусть оттают, потом вычищу.

Юрка повторил не только действия своего друга, но, казалось, и его движения.

Потом сняли шапки и полушубки, бросили на лежанку. Разгладили ладонями взмокшие от пота волосы и остались стоять у порога; они осознавали свою вину и ждали приговора.

С нар слез Каргин, обошел немцев, осмотрел их сгорбленные спины и сапоги, с которых еще не стаял снег, и спросил с ледяным спокойствием:

— Надеетесь, за снегом я сбегаю?

Юрка схватил ведро и вылетел из землянки, а Григорий, поняв, что страшное, чего они боялись, вот-вот начнется, зачастил злым от обиды голосом:

— А вы бы смогли, да? Смогли? Они, как котята несмышленые, уткнулись лбами друг в друга и стоят на коленях, смерти ждут. Вы бы смогли, да? А вот мы не смогли, и все тут! В бою — с нашим удовольствием, а тут не смогли!

— Смерть немецким оккупантам! — выкрикнул Федор. Он уже сидел на краю лежанки, в руках был автомат. На лице его было столько злости, что Каргин уже хотел было броситься к нему, чтобы не грохнула в землянке очередь, но тут Григорий шагнул вперед, ухватился за рукав Федора и потащил его с нар, приговаривая:

— А ты убей их, убей! Выведи из землянки и убей!

Фёдор неожиданно обмяк и полез в глубину нар, где царствовала темнота.

Немцы — ефрейтор и солдат, — видимо, поняли, о чем кричал Григорий. Они выпрямились и, покачиваясь на почти бесчувственных ногах, стояли по стойке «смирно»: хотели достойно, по-солдатски принять смерть.

Влетел Юрка с ведром снега, сунул его к порогу и сразу метнулся к ближайшему немцу, ловко опрокинул его на спину. Тот попытался бороться, но на помощь Юрке уже поспел Григорий, и вдвоем они не только быстро спеленали немца, но и разули. Его побелевшие ступни свешивались с лежанки.

Рядом Каргин с Павлом распяли второго.

Тогда один из немцев внятно сказал:

— Ес лебе фатерлянд!

— Чего он? — спросил Григорий, растирая снегом ноги немца.

— Да здравствует родина… Пыток ждет, — пояснил Федор, прикуривая прямо от розового бока печурки.

— Вот дурак!

Когда ноги немцев были растерты до красноты и в них появилась боль, немцы и вовсе присмирели. Чувствовалось, они старались и не могли осмыслить происходящее.

Так же молча и безропотно они выпили по кружке горячего чаю. Лишь после этого рядовой сказал почти без акцента:

— Спасибо.

— Шпрехаешь по-русски? — удивился Григорий.

— Я — студент, изучал ваш язык, — ответил тот, поспешно вставая и замирая по стойке «смирно».

— Оба ложитесь там. — Каргин кивнул в сторону самого темного и теплого угла землянки.

Теперь и второй немец вскочил с лежанки, даже попытался щелкнуть голыми пятками. А еще через минуту, укрывшись своими шинелями, они улеглись в углу. И тут ефрейтор что-то пробурчал своему товарищу. Юрка, которому до всего было дело, немедленно спросил:

— Что он там лопочет?

Федор за время своего пребывания в плену научился понимать язык врагов. Это знали товарищи и теперь смотрели на него, требуя перевода. И он зло сказал:

— Говорит, раз мы их не расстреляли, значит, думаем использовать по специальности. И что нужно не сердить нас, быть послушными… Сволочи!

— А ты, Федька, не сволочи. У них, видать, свое понятие о плене, — примирительно говорит Григорий.

— Вот именно, свое! — взрывается Федор. — Одним глазочком глянул бы ты, через что я в плену прошел, что бы ты тогда запел? Их от смерти спасают, ноженьки снегом растирают, чайком отпаивают! Поди, еще с сахаром? А нам, кто в ихнюю неволю угодил, что они давали, что? Селедку ржавую и ни капли воды! А потом воду привезли и на землю вылили! — Он задохнулся от злости, всхлипнул и вдруг уткнулся лицом в шинель. Даже застонал, закусив грубое сукно.

Каргин было шагнул, чтобы подсесть к нему и успокоить, но остановился на полпути, спросил:

— Чем мы можем сейчас помочь тем, кто у них в плену томится? И пленным немцам устроить такую же житуху-каторгу?

— Значит, от смерти спасли, подлечим и отпустим на все четыре стороны? Может, и охрану выделим? Чтобы кто из наших, натерпевшихся от них, случайно не обидел?

Каргин оставил без внимания истеричные выкрики Федора, пошел на свое место и, уже ложась, сказал:

— А лозунг «Смерть немецким оккупантам!» — программа наших действий.

Скоро улеглись и остальные. Лишь Павел остался бодрствовать. Он уселся лицом к печурке, где весело потрескивали дрова. Справа у него было оружие. Только протяни руку. Да и все товарищи спали, привычно обнимая автоматы.

Винтовки немцев, заботливо вычищенные Григорием с Юркой, сиротливо стояли в углу.

Но Каргин только притворялся спящим. Он думал о том, как сложна жизнь. Вот Федор. Человек, можно сказать, измолотый и перемолотый немецким пленом. Люто ненавидит немцев и все немецкое. Того шофера убил и не поморщился. А сегодня, кода Григорий в горячке предложил убить и этих, наотрез отказался. Значит, не сгубили фашисты в Федьке настоящего человека!

Одно плохо: беспечно живем во вражеском тылу. И Петро выследил встречу Виктора с Юркой, и сегодня, ввались в землянку другие немцы, всех бы в минуту уложили.

Он уснул, твердо решив: «Завтра же обо всем поговорю с ребятами. Будя беспечно жить, пора за ум браться!»

А над землянкой бесновалась, завывала метель.

6

Здесь, на Смоленщине, которая теперь оказалась во вражеском тылу, зима надежно замаскировала многие следы войны, засыпала снегом полуобвалившиеся окопы, воронки от бомб и снарядов, холмики над братскими могилами. Даже пепелища в деревнях и те, припудренные снегом, выглядели не такими страшными и уродливыми.

Вот только запах многих пожарищ не могли поглотить ни снег, ни мороз.

Зато там, восточнее, где грохотал фронт, снег подернули черные полосы копоти от взрывов, припорошило его землей, вывороченной снарядами и бомбами. Там нет тишины. Ни днем ни ночью. А здесь и снега белизны невероятной, и тишина до звона в ушах. Да и откуда здесь шуму быть, думал Аркадий Мухортов, если пустынно на дорогах, если с наступлением ранних сумерек люди спешат по своим закуткам, чтобы всю долгую ночь пребывать в дремотном забытье, вздрагивая и просыпаясь от малейшего стука.

Даже собаки не лаяли теперь. Их приказали уничтожить. Сначала голубей, потом их. Чтобы враги нового порядка не смогли использовать их в преступных целях.

Что у немцев хорошо, продолжал рассуждать Мухортов, — строгость во всем, за любое нарушение порядка — расстрел. Нарушил комендантский час, не сдал излишки продовольствия, имеешь валенки или еще какое нарушение допустил — безжалостный расстрел.

Главное же, кто виноват, что тебя расстреляли? Только ты сам: тебе все заранее объявлено было, и проступок, и наказание. Ведь все приказы господина коменданта района обязательно зачитывает сам старший полицейский, после чего вывешивает на специальном листе фанеры, прибитом к той самой березе, на которой был повешен Дёмша.

Часто меняются приказы и объявления на том щите. Сегодня, например, такой висит:

«Каждый, кто непосредственно или косвенно поддержит или спрячет членов банд, саботажников, бродяг, пленных беглецов или предоставит кому-либо из них пищу либо иную помощь, будет покаран смертью.

Все имущество его конфискуется.

Такое же наказание постигнет всех, кто, зная о появлении банд, саботажников или пленных бродяг, не сообщит немедленно об этом своему старосте, ближайшему полицейскому руководителю, военной команде или немецкому сельскохозяйственному руководителю.

Кто своим сообщением поможет поймать или уничтожить членов банды, бродяг, саботажников или пленных беглецов, получит либо 1000 рублей вознаграждения, либо право первенства в получении продовольственных продуктов, либо право на надел его землей или увеличение его приусадебного участка».

Он, Аркадий Мухортов, все эти приказы и объявления наизусть учит. Чтобы случайно промашки какой не допустить.

Конечно, приказы строгие, вот и затаились люди по хатам. А почему затаились, почему ежечасно смерти ждут? Вину свою перед немцами чувствуют. У каждого небось хоть маленькая, да имеется.

Вот и он, Аркадий Мухортов, сейчас дома отсиживается. И опять же почему? Страх за свою жизнь заставляет.

А так, ему сейчас полный простор для частной инициативы: заходи в любую хату — встретят поклоном, усадят на почетное место и выставят на стол все, что имеется. Правда, немцы — народ аккуратный и так сараюшки и амбарушки вычистили, что голодает народ. Но уж бутылка первака в любой хате найдется!

И спокойно, как ему казалось, шла его жизнь до той метели, в которую двое у немцев пропали. Пошли чинить оборвавшуюся телефонную линию и пропали.

Фон Зигель рассвирепел страсть: по всем деревням разослал патрули, велел сыскать следы тех солдат.

Не нашли. Тогда господин комендант приказал в каждой деревне района по двадцать человек выпороть. И выпороли. В Слепышах тоже.

Порка, конечно, вреда особого не приносит, мужичью она даже полезна, чтобы не блудило. Однако чуток неладно вышло. В Слепышах-то в число двадцати Нюська с Авдотьей явно безвинно попали.

Однако и это можно пережить! А вот что дальше произошло, над этим думать и думать ему, Аркашке Мухортову.

Началось все с того, что всех полицейских района вызвали в Степанково. Сам фон Зигель на них кричал: дескать, наступление вермахта под Москвой продолжается, до большевистской столицы теперь осталось только около двадцати километров, окончательная победа близка, до нее, можно сказать, рукой подать, и ему обидно, что именно сейчас, когда мир будет вот-вот подписан, таинственно исчезают солдаты-победители или оказываются убитыми из-за угла. Дескать, такое могут позволить себе только варвары. А потому, если пропавшие солдаты не будут найдены, он прикажет от каждой деревни района расстрелять по два человека.

На площади, где стояли полицейские, гуляла поземка, веселился мороз, а все они — без шапок. Из почтения к господину коменданту. Уши ломило, голова мерзла, но лично он, Аркадий Мухортов, считал это правильным: чтобы все до глубины души прочувствовали, кто сейчас здесь хозяин, кто сейчас в их жизни и смерти волен.

В таком великом гневе волю свою высказывал господин комендант, что сам пан Свитальский боялся шевельнуться, чтобы не привлечь к себе внимания. Тишина — кажись, каждой снежинки полет слышно.

И тут выходит вперед его старшой, Опанас Нилыч Шапочник. Щелкает каблуками, пялится в глаза господина коменданта и спрашивает:

— Разрешите личное мнение высказать, господин гауптман?

Как дурной, смотрел он, Аркадий Мухортов, на коменданта и своего старшого, тайно ждал, что вот сейчас поведет плечиком господин комендант, и не стало старшого!

Иначе вышло: господин комендант кивнул благосклонно.

— Осмелюсь доложить, господин гауптман, такой метели даже старики не помнят, — начал старшой и сразу за подтверждением к полицейским: — Правильно я говорю?

Так нахально это спросил, что многие поддакнули. Даже он, Мухортов.

Почему поддакнули? Ссылкой на невиданную метель многие господа полицейские себя страховали.

И старшой продолжал еще более уверенно:

— Такая метелища гуляла, господин гауптман, что и среди местного населения имеются жертвы. Так, у нас в Слепышах пропал сын известного вам полицейского Мухортова. Уже тринадцать лет было парнишке!.. А пошел в лес за хворостом — и сгинул. Об этом прискорбном случае мне доложил сам Мухортов. В присутствии полицейского Капустинского доложил.

— Так точно, докладывал, — выступил вперед Витька и сразу спрятался за спину старшого.

— Избави бог меня уравнивать жизнь немецкого солдата с жизнью кого-то из местных, только, господин гауптман, тела ихние сейчас найти невозможно: снега-то по пояс, а где и по грудь. Лишь весной пропавшие обнаружатся. Когда снег стает. — Помолчал и торопливо добавил: — Вам доложить обо всем этом посчитал своим долгом, чтобы некоторые не подумали, будто новая власть действует без знания местных природных условий.

Фон Зигель некоторое время молчал, покачиваясь на носках потом обронил:

— Правильно, местные условия всем знать надо… Заложники будут расстреляны весной. Когда снег стает.

Когда возвращались в Слепыши, он, Аркадий Мухортов, спросил:

— Чего это вы, господин старшой, наговаривать на меня начали? Дома он, Петька.

Старшой, не сбавляя шага, сказал Виктору, показывая глазами на Аркадия:

— Видал, как вчера натрескался? Сам доложил, а теперь отпирается. — И, сразу посерьезнев, почти сурово: — Сейчас к тебе домой зайдем, увижу Петьку — пеняй на себя: начальству врать я непривычный.

Вчера он, Аркадий, действительно крепко выпил, но помнил, и где пил, и как домой пришел. А что со старшим встречался, докладывал ему, — убей, нет в памяти. Но ведь говорит старшой…

Остаток дороги он только и думал о том, когда в последний раз видел Петьку, вспоминал, а не плакалась ли Авдотья о пропаже сына.

Уже у самой деревни, будто наяву, вдруг увидел Авдотью такой, какой она была после порки. Зареванная, с волосами, выбившимися из-под головного платка. И еще она покачивалась то ли от изнеможения и боли, то ли от обиды. А поддерживал и вел ее домой Петька! Он, Петька, еще и прошипел злобно, когда они мимо него, Аркадия, проходили:

— Эх ты…

Так как же могло случиться, что он, Аркадий, вчера плел такую несуразицу?..

От догадки холодный пот прошиб: оговаривают!

А что в теперешнее время двоим одного погубить?

Он отчетливо представил себе дальнейшее: входит в дом, а Петька свешивает с полатей кудлатую башку, щерится в злорадной ухмылке. Эти, разумеется, сразу в Степанково с докладом: «Так и так, господин комендант, наврал вчера Мухортов, с перепою или по какой другой причине, но наврал».

В лучшем случае — пинок из полиции, а скорее всего…

Несказанно обрадовался Аркашка, когда Петьки дома не оказалось, когда Авдотья, неумело пустив фальшивую слезу, стала уверять, что он в метель сгинул.

Обрадовался и затаился: ну погодите и ты, старшой, и ты, костистая дура! Сочтемся! Сполна сочтемся! Ведь с целью какой-то Петьку скрыли, с целью?

Конечно, проще всего было сбегать в Степанково, пробиться к самому коменданту и выложить все, как оно есть. Но уж очень милостив господин комендант к старшому, еще не поверит сразу, назначит дознание, а что оно даст ему, Аркадию? Запросто оговорят…

А эта дура тоже хороша! Против кого поднялась? Не он ли одарил ее лаской, не он ли заставил вспомнить, что она баба? Так на тебе, отблагодарила!

Злоба душила, копилась бурно, как тесто на хороших дрожжах, и, чтобы не расплескать ее раньше времени, он отсиживался дома, сказавшись больным. Лежал на печи, бешеными глазами следил за каждым движением Авдотьи, ловил каждое ее слово — не сболтнет ли чего о Петьке? — и беззвучно шептал:

— Погоди, старшой, погоди, я еще отыграюсь!

Не знал Аркашка, что милостивое отношение коменданта района к старшому в тот день было продиктовано не личными симпатиями, а прекрасным настроением фон Зигеля: во-первых, наступление на Москву продолжалось и довольно успешно, во-вторых, старинный знакомый семьи оказался на редкость порядочным человеком, и неосторожное письмо отца не дошло до гестапо.

Не знал этого Мухортов, ну и плел узоры мести, один хитрее другого. Такие же затейливые, как и те, которыми мороз затянул окна.

Крепчал мороз, день ото дня становился злее, неистовее.

7

Скучно Григорию без Юрки, до чертиков надоело смотреть на дорогу, через которую перебегают только снежные струйки, подгоняемые ветром, вот и врет он, надеясь вызвать на разговор Федора или Павла:

— А мороз нынче за сорок. Да еще с ветром.

Товарищи не ответили. Будто не услышали. Или вовсе закоченели.

Только разве можно было не слышать, если сказано это в полный голос, а кругом тишина — до звона в ушах?

И вообще Федька — сволочь порядочная: назначил его Каргин старшим над Павлом с Григорием — он и радешенек, власть свою показывает! Ишь, с вечера сам залег и товарищей уложил за этим сугробом, а для чего? Неужели не понимает, что пропала ночь? Ведь сколько часов пролежали, а ни одного фашиста, ни одной ихней машины даже не видели!

Нет, если бы командовал он, Григорий, не лежали бы они в этой глухомани. Он бы вывел их на тракт у Степанкова. Там, правда, немцы всегда начеку, все время за автоматы теперь держатся… Да и убивать фашиста там все же опасно: не ровен час, невинные жители пострадают…

Опять же, почему им страдать, если покойников фашистских можно в лес утащить и там в снегу захоронить? Или они с Юркой не так делают?..

Самое обидное — вставать, чтобы малость поразмяться, и курить Федор разрешил, а вот слова из него не вытянешь. Уж он ли, Григорий, не пробовал разговорить этих молчунов? Даже насчет мороза нарочно соврал, что он за сорок. Думал, поправят, тогда он в спор и вступит.

Прошло еще несколько минут, и Григорию смертельно захотелось курить. Он полез в карман за кисетом, но Федор зашипел:

— Не видишь?

— А чего видеть-то, чего? — начал злиться Григорий, но зыркнул глазами по дороге и сразу увидел большой грузовик. — Может, я по шоферу стегану? — оживился Григорий. — А вы с Павлом…

— Или забыл, о чем условились?

Как же забудешь, если раза четыре повторено все!

Без спешки, солидно шел грузовик и вдруг заметался по дороге от одной ее кромки до другой. Метров тридцать провилял, пока шофер не остановил его.

— Сработало! — беззвучно и только для себя прошептал Григорий и пополз, как было условлено, вжимаясь в снег, к правой дверце кабины.

В это время на дорогу спрыгнул шофер: только глянул на заднее спустившее колесо — выругался длинно и зло. Немедленно открылась дверца кабины и с той стороны, где залег Григорий. Но этот немец не спрыгнул на дорогу, а остался стоять на подножке, наведя автомат на молчаливый лес.

И вдруг шофер, который осматривал спустившее колесо, поднял что-то с дороги, поднес на мгновение почти к самым глазам и метнулся к машине.

Добежать до кабины он не успел: три короткие автоматные очереди срезали и его, и того, который стоял на подножке.

В еще теплой руке шофера была колючка — подарок Василия Ивановича. Откуда он взял ее, этого не знали, но зато сразу прикинули, что дырявить покрышки колес машин с ее помощью можно. Так и вышло.

Пока Григорий обыскивал немцев, а Павел смотрел, не появится ли кто непрошеный, Федор хозяйничал в кузове, заботливо прикрытом брезентом. Он, Федор, и заговорил первым, не скрывая своего торжества:

— Глянь, братцы, чем она нагружена! Сказал и бросил к ногам Григория и Павла по куску чего-то, похожего на мыло.

— Никак тол? — удивился и обрадовался Павел.

— Вот бабахнем так бабахнем! — возликовал Григорий.

— Нет, его к себе, в землянку, унести надо, — возразил Федор.

Павел неторопливо подошел к машине, встал на ее колесо и заглянул в кузов.

— Его тут тонны две, не меньше, — наконец сказал он. — Втроем не утащить. Ведь до землянки километров пятьдесят.

— А мы его в лес, под кустики, перетаскаем, чтобы потом постепенно весь к себе забрать, — предложил Григорий и сам же ответил: — Не, таскать нельзя: пока весь осилим, такую дорогу протопчем, что запросто нас выследят.

Что правда, то правда…

— Но и не оставлять же его здесь?!.

— Килограммов по пятьдесят возьмем? — с сомнением в голосе спрашивает Федор.

— По тридцать, не больше, — покачал головой Павел.

— Может, все же попробуем?

— Что ж, попробовать можно.

И они набили немецкие ранцы толовыми шашками. Даже банки с консервами выбросили, чтобы лишние толовые шашки положить.

Запалы разместили по карманам гимнастерок, бикфордовым шнуром опоясались несколько раз. Когда оставалось только взорвать машину, Павел предостерегающе крикнул:

— Еще одна!

Действительно, шла еще одна, но не дизельная, поменьше.

— Как думаешь, сколько ей тащиться до этой машины? — спросил Федор.

— Минут пять, — ответил Григорий.

— Бери все десять. Да еще минуты две или три набрось на торможение. Когда к этому подъезжать станет, — поправил его Федор.

— Что задумал?

Но Федор будто не слышал, будто сам с собой разговаривал:

— Бикфордов шнур горит со скоростью один сантиметр в секунду. Сколько же это получается?.. Выходит, метров восьми хватит… А ну, топайте в лес!

Как и предполагал Федор, шофер, заметив собрата, одиноко стоявшего среди дороги, сбавил скорость, посигналил. Конечно, ему не ответили. Тогда вторая машина и вовсе поползла осторожно, готовая остановиться при первом намеке на опасность.

Машины разделяло метра три или четыре, когда из кузова первой вырвалось яркое пламя…

Осмотрев огромную воронку, образовавшуюся на том месте, где недавно были немецкие машины, Федор удовлетворенно сказал:

— Полный орднунг!