"Сто двадцать километров до железной дороги" - читать интересную книгу автора (Сёмин Виталий Николаевич)

Глава третья


1

На учительской конференции я сижу рядом с дочкой моего хозяина, Валентиной Григорьевной. Я уже получил какое-то представление о «специфике» работы в местной школе — принимал экзамены у тех, кто имел переэкзаменовки на осень. «Значит, что? — сказал мне директор перед тем, как мне идти на экзамены. — Какое положение у нас с русским языком, вы уже знаете. Слышали, как говорят местные жители? Ребята у нас тоже так говорят. Бессомненно, на уроках мы проводим большую работу, но и те, кто имеет положительные оценки, и те, у кого переэкзаменовки, пишут не так, как в городских школах. Значит, что я вам могу посоветовать? Возьмите их на свою совесть, а в году будете с ними работать, будете добиваться…»

Глаза у него при этом были светлые-светлые, чуть-чуть остекленелые — пойди пойми, дружеский это совет, желание помочь или полностью отстраниться?

Фамилия одного из тех, кого я должен был взять на свою совесть, — Парахин. Здоровый парень, ему скоро в армию идти. Учится он с перерывами, года два зимовал с отарами на Черных землях. Ни отца, ни матери, ни старших братьев — младший брат есть. Воспитывался у полуглухой бабки и с запозданием научился говорить. Меня поразил его затравленный взгляд, именно затравленный, — когда я у него что-то спросил. Сидит за партой крепкошеий, загорелый, сильный человек, давит на парту тяжелыми локтями, медленно поворачиваясь всем корпусом, следит за мной, когда я хожу по классу, и вдруг начинает бледнеть, когда я у него что-нибудь спрашиваю. И в глазах этакая затравленность.

— Скажи, Парахин, ты понимаешь, что такое часть речи?

— Понимаю.

— Назови мне какую-нибудь часть речи.

Молчит.

— Хорошо. «Парта» — это какая часть речи?

Затравленно молчит.

Я понимаю, что пора бы уже обойтись без эпитета «затравленно». Но я не могу подобрать другого слова, которое точнее определяло бы упорное, беспомощное молчание.

На консультации я дал диктант. Парахин писал и умоляюще смотрел на меня, просил, — молча просил — не торопиться. В классе, разумеется, хихиканье. Проверил я его работу, а там не то чтобы ошибки — половины слов недописаны, фразы оборваны посредине.

Оставил его после консультации, написал с ним еще один диктант. То же самое. Тогда дал ему учебник — пользуйся, как хочешь, выполни только за два часа вот это простое упражнение…

— Парахин, как ты добрался до шестого класса?

Молчит.

— Что мы будем с тобой делать?

Молчит.

Взял я его на свою совесть. Почему? Может, потому, что другие брали его на свою совесть? Может, потому, что парень уже мог бы махнуть рукой на школу, на всеобуч и пойти на заработки, а он хочет сам, без чьего бы то ни было понуждения, закончить школу? Может, потому, что я поначалу слишком щедр? Не знаю…

Или вот еще один… Ходили ко мне на консультацию из хутора Калининского трое хлопчиков, а на экзамены пришли только двое. А где третий? Заболел? Ребята смеются: «Собак испугался». Я догадываюсь: ребята острят — хуторские мальчишки собак не боятся. Пошел после экзаменов (велосипед у хозяйки постеснялся просить) в хутор Калининский, протопал пять километров, разыскал хлопчика — он как ни в чем не бывало играет у себя во дворе. Оказывается, действительно собак испугался, вышел за хутор, а тут огромные псы с ближайшей овчарни, он и повернул домой.

— А как же два твоих товарища?

Мнется, но не то чтобы очень. Ждет, когда я отвяжусь. И ведь не то плохо, что собак испугался, а то, что повернул он прямо домой, не побоялся сразу же вернуться к матери и бабке и сказать им, что не пошел на экзамен. И те не заволновались, не отправились его провожать. Не был на экзамене — и ладно. Как-нибудь потом…

Или еще… Пришел ко мне прямо на экзамены — ни на одной консультации не был — Пивоваров, сын ветфельдшера. В ответ на мое «здравствуйте» символически приподнялся над партой.

— Стань как следует.

Стал.

— Почему не был на консультациях?

Молчит. Но совсем не так, как Парахин. Молчит вызывающе: «А что мне твои консультации?!»

Лицо у парня умное. Я бы сказал, интеллигентное. Кстати, у многих моих «осенников» лица оказались интеллигентными, одухотворенными, живыми, освещенными лукавством и любопытством. Вообще, мне кажется, у всех детей лица интеллигентные. Различия появляются потом.

Пивоваров плотный, невысокий, в длинном старом пиджаке. Хочет быть солидным и не менее взрослым, чем я. Но вот я не посчитался с этим и заставил его подняться над партой. И за это он меня презирает. Разве станет порядочный человек унижать другого человека?

Я уже знал, что Пивоваров — один из лучших учеников, книгочей, перечитал все книги в школьной библиотеке, что переэкзаменовка у него по болезни и догадывался, что ему не хотелось «смешиваться» с кандидатами во второгодники… Писал на экзамене он изложение, закончил первым, положил на стол полтора листа исписанной бумаги — в два раза меньше нормы — и ушел. Я прочитал — ум у парня цепкий, логика безупречная, а грамматические ошибки есть… Даже лучшие ученики у меня пишут с грубыми ошибками.

…Доклад на конференции делает заведующий районо Сокольцов. Широкоплечий, квадратный, как кафедра, за которой он расположился, сильный мужик, сорок минут жует полный набор газетных штампов, и я никак не могу их связать с тем, что я уже делал и что мне предстоит делать. И не только я один не могу связать — в зале шумно. Из президиума несколько раз просили товарищей пересесть поближе — первые рядов десять пустуют. Но никто из глубины зала не откликнулся, хотя народ здесь собрался дисциплинированный. Даже слишком дисциплинированный. Люди с осуждением провожают глазами тех, кто на цыпочках проходит к выходу. Впрочем, таких немного. Трудно все-таки у всех на глазах (осуждающих!) подняться и выйти на улицу. Да и куда пойдешь?! Прямо перед клубом просохшая и прокаленная до самого центра земли площадь с пыльным, бестеневым, низкорослым сквером. В таком сквере по-настоящему и чувствуешь, какая стоит жара. А сквер пройдешь, упрешься в запертую — она откроется в четыре часа — «чайную». Повернешь от «чайной» назад — опять упрешься в клуб, где идет конференция. Правда, рядом с клубом и «чайной» есть магазины, но и они сейчас закрыты.

Иногда в зале смеются — это докладчик оторвался от писаного текста и произнес что-то на свой страх и риск. Докладчик явно малограмотен («будуть ходить», «будуть писать…»), и в зале замечают его ошибки…

— Минуту! — вдруг останавливает Сокольцова человек в светлом чесучовом пиджаке, сидящий в президиуме. — Товарищи, я не вижу, чтобы у кого-нибудь в руках были тетрадка, бумага, карандаш! Товарищ Сокольцов, ваш непосредственный руководитель, говорит о важнейших, узловых вопросах воспитания, а никому из сидящих в зале не приходит в голову записать эти важнейшие вещи! Может быть, вы все знаете, и районное руководство напрасно собирает вас на конференцию?

— Они учёни! Чему их можно навчить?! — рассерженно отзывается Сокольцов. — Но мы с них спросим!

Тут я неожиданно для самого себя поднимаюсь, вежливо, как ученик на уроке, протягиваю руку:

— Можно вопрос? Вот вы, товарищ в чесучовом пиджаке, да-да — вы! Скажите, как надо писать глагол третьего лица «будут»? С мягким или без мягкого знака на конце?


2

На свою первую учительскую конференцию в районный центр я ехал вместе с дочкой деда Гришки, Валентиной, а вез нас ее муж, колхозный шофер Семен. Они заехали за мной на двухтонке, для этого им пришлось сделать почти километровый крюк,переезжать через старую греблю на краю хутора. Первый раз в жизни мне к дому «подали» машину, и я очень смутился. Наверно, и Семен был очень смущен, слишком уж лихо рванул с места грузовик, слишком трясло нас на ухабах и кидало на поворотах. Все трое мы сидели в двухместной кабине, тесно прижавшись друг к другу, — я хотел залезть в кузов, но меня туда гостеприимно не пустили — и напропалую острили. То есть, острил я, Семен иногда вставлял «а то!» или презрительно кривил губу, что одновременно означало и «спрашиваешь!» и «знаем! не лыком шиты!» Несомненно, как и все шоферы, Семен был на сто процентов бывалым парнем, но сейчас перед горожанином он хотел казаться бывалым на все двести. И это не позволяло нам разговориться. К тому же Семен был занят: вел машину. Валентина сидела между нами, ей было и теснее и жарче, чем нам, но она охотно смеялась и тогда, когда я острил смешно, и когда я говорил глупости, и тогда, когда нас попросту подбрасывало под потолок кабины — всю дорогу Семен заставлял нас сидеть, нагнув головы. Так мы и ехали: я считал своим долгом острить, а Валентина — смеяться. Впрочем, она смеялась не только из вежливости. Семен — это была первая распространенная фраза, которую он произнес, — так определил причины ее веселости:

— Вот баба! На три дня отрывается от дома, от дитя, от хозяйства… и рада!

Он не шутил. Он обращался за сочувствием. И я скис.

— А чего ж, — вялосказал я, — человеку погулять хочется.

— Ага-ага! — злорадно подхватил Семен. — Баба! Ей бы только погулять!

«Тонкостей» Семен явно не понимал или уж слишком был поглощен своими мыслями, чтобы замечать мое настроение.

— А что ж? Только тебе гулять? — спросила Валентина и посмотрела на меня.

— Кто гуляет? — спросил Семен.

Вспыхнула перепалка, которую Валентина вначале стеснялась вести, — новый человек рядом, что подумает! — а Семен — нисколько. Я понял, что для него настоящий разговор только сейчас и начался. Он мне отвечал «а то!», презрительно кривил губу, многозначительно вздергивал брови, а сам думал, что он скажет, когда наконец можно будет высказать свое настоящее. Вообще-то хуторской шофер Семен не был уж очень своеобразен — я встречал супругов, которым позарез нужен третий человек, чтобы хорошенько поругаться. Сами, вдвоем, они уже не могут сдвинуться с накрепко занятых позиций.

В Ровном, однако, ссора затухла. Семен оставил нас на площади у клуба и поехал куда-то по делам, а мы отправились в клуб зарегистрироваться у секретаря.

Я взял Валентину под руку и почувствовал, какая у нее крепкая, сильная рука. И вся она была крепкая и сильная. И шагала она легко. Вот только чувствовалось, что ей непривычно, чтобы ее вели под руку: так далеко, на отлете, она держала локоть, так напрягала его. Когда мы подходили к клубу, она смущенно освободилась от моей руки и пояснила: «У нас так не ходят».

В клубе к Валентине вернулось хорошее настроение. Она здоровалась с учителями — все были ей знакомы, — спрашивала, как они провели отпуск, — сама она из хутора никуда не выезжала, — заходила в магазины. В магазинах опять находила знакомых…

На конференции Валентина сидела возбужденная, довольная тем, что сидит здесь, в прохладной полутемноте, что сидит в кресле с откидным сиденьем и что Сокольцов, заведующий роно, читает для нее такой большой, такой умный доклад. Она улыбалась, когда я передразнивал ошибки Сокольцова, но улыбалась вежливо, только чтобы не обидеть меня. Когда тип в чесучовом пиджаке спросил, почему учителя не конспектируют доклад, она засуетилась, покраснела — у нее не было с собой ни тетрадки, ни карандаша. Она не поняла моего раздражения, хотя и не осудила меня. Наверно, решила, что я просто озорничаю.

А что я делал? Конечно, озорничал. Я подстерег чесучовый пиджак — фамилия типа Мясницкий, он инструктор райкома — в тесных дверях и нарочно столкнулся с ним.

— Почему ходите, не глядя перед собой? — спросил я.

— Что такое? — изумился он и обошел меня.

А вообще я боюсь таких типов, которым ничего не стоит оскорбить целый зал.


3

На конференции я познакомился и поругался — сразу же! — со своей землячкой, учительницей литературы ровненской десятилетки. Меня выгнали из института в пятьдесят третьем, а она годом раньше окончила университет и с тех пор преподает в Ровном. Она спортсменка, в университете занималась гимнастикой (мне нравятся спортсменки — их не удивишь: «Вот какой я сильный!»), неплохо сложена, миловидна, с этаким решительным комсомольским курносым лицом, на котором, кроме решительности, уже успело отложиться что-то профессиональное, я бы сказал, «суровая благочестивость», если бы слово «благочестивость» тут было уместно, что-то уж слишком ясное и твердое.

По гимнастике у нее первый разряд. Почти «мастер». Я спросил:

— По художественной или по спортивной?

Она пожала плечами так же, как пожал бы я, если бы у меня какой-нибудь пижон спросил, не занимаюсь ли я художественной гимнастикой.

— Спортивной.

— А теперь потеряла форму?

Она согласилась спокойно:

— Потеряла.

Было когда-то время — занималась гимнастикой, а теперь времени нет — деквалифицировалась.

Оказалось, мы бывали в одних и тех же спортивных залах, раза три могли встретиться на соревнованиях, у нас оказалось даже много общих знакомых — спортсменов и неспортсменов. Правда, не все из них одинаково симпатичны ей. «Морально разложившийся человек», — сурово сказала она об одном из них. Я насторожился:

— Почему?

Ее миловидное, решительное лицо отвердело, она пожала плечами:

— Не интересовалась.

Я возмутился: не интересовалась, а так говорит о человеке. Ее лицо еще более отвердело и прояснилось, она осадила меня: было решение комсомольского бюро, им его зачитали.

Тогда я бросился в бой. Я сказал, что нет ничего опаснее людей, у которых за плечами школа, институт и опять школа, людей, которые жизнь проходили по учебнику, а теперь других учат по этому же учебнику. Атмосфера, создаваемая этими людьми в учительской…

Тут она меня спросила:

— А почему вы идете работать учителем?

И еще она меня спросила:

— А чего вы, собственно, хотите?

— Чтобы невозможен был такой зал, который не взрывается при первой же фразе такого Сокольцова.

Она сказала, что Сокольцов, хотя и малограмотен, человек вовсе неплохой, с заслугами в прошлом.

— Вот-вот, — сказал я, — Сокольцов неплохой, а мы тут все плохие.

Больше мы с ней не разговаривали, долго сидели молча. Потом она поискала, куда бы отсесть от меня, и отсела. Я смотрел ей вслед и почему-то думал о том, что у нее самая симпатичная в этом зале шляпка — этакая асимметричная соломенная завитушка.

Мы встретились еще раз на учительском вечере. Было несколько хороших номеров художественной самодеятельности. На сцену выходили прямо из зала. Спев или сплясав, кричали со сцены в зал: «А вы, Михаил Федорович, почему прячетесь?! На сцену! На сцену!» Михаила Федоровича выталкивали в проход между стульями, он упирался, а потом, махнув рукой, решительно шел к сцене.

Вышел на сцену и Сокольцов. Должно быть, он всегда появлялся на сцене на таких вечерах, потому что по залу прошел шумок: «Русскую плясать будет». Танцевал Сокольцов куда лучше, чем говорил: полсцены прошел вприсядку, сразу же вспотел, но не сдался — долго выделывал ногами что-то веселое.

Я посмотрел на Зину (ее зовут Зина). Она ответила мне профессионально ледяным взглядом (так она, наверно, на уроке осаживает нерадивых учеников) и зааплодировала Сокольцову: тебе, мол, снобу, не нравится, как веселятся простые люди, а мне нравится.