"Город М" - читать интересную книгу автора (Болтышев Валерий Александрович)

Глава вторая

Егорушка редко видел во сне прошлое.

Не то, чтоб было оно столь уж темным, аж до глухой непроглядности, или столь тайным – но, имеющее даль, тянулось оно так издалека, что взгляд в него уподоблялся взгляду в трубу: скажем, в трубу нефтепровода, когда на другом конце раглядишь пусть и ярко, да всего-то что пятнышко.

Зато грядущее было темно. И если когда Егорушке случалось видеть черную темь, Егорушка понимал так, что снилось грядущее.

Нет, он не огорчался. Он помнил, как один главный инженер – еще не Емлекопов, раньше, но тоже грамотный – подобрал в клозете листок и, толкнув в бок – "Вона-ка, про тебя!" – прочел следующее: "Тот, чье око надзирает за этим миром с высоты небес, он воистину знает это, а может быть, он и не знает".– "Чего не знает?" – спросил Егорушка.– "Да ничего. Не знает, мол, куда тебя, выжигу, сбагрить". Потом инженер пропал – сперва без вести, а после окончательно, когда списки пассажиров "Титаника" опубликовали у нас. Но Егорушка помнил его слова. И рассуждал, что ежели про грядущее не знает даже Тот, то ему, Егорке,– и сам Тот велел. И сны с чернотой просто пережидал, как пережидают на мосту коровье стадо.

Целый ряд медицинских придурков, посвященных в тонкости Егорушкиных снов, повизгивали промеж себя, что это всего-навсего быстрая (медленный) или продуктивная (непродуктивный) фаза (период) почивания – так сказать, великий почин,– и нормальный человек вполне может обойтись без сновидений, и что – вот и славненько, и молодцы, и вот какой вы молодцы… Но это была туфта по двум пунктам. Потому что, во-первых, Егорушка никогда не был нормальным человеком, а во-вторых, никогда не обходился без сновидений, и – за редчайшим исключением – каждую ночь видел сон, и снилось ему одно: настоящее.

Между прочим – точно и подробно. От начала до конца. То есть – то, что шло на самом деле. И наплевать, где – хоть в бане.

Как это объяснить, Егорушка не знал и не объяснял никак. Он просто спал и видел сны. Это был гениальный вариант перископа. И очень возможно, что Егорушка мог бы сделаться гениальным стукачом, если бы по воле Того, "кто надзирает за этим миром" (или, наоборот – назло ему) Егорушке не случилось бы стать целой династией временно управляющих.

Но это – одно. А было и другое.

Было вот что: Егорушке снилось то, что снилось. Иногда снилось интересное и помогало в борьбе. Например, однажды ночью он увидел (и услышал), как пьяный прораб Староглазов, говоря о нем, сказал пьяному прорабу Струпу, что лопоухий человек не может не быть дураком по своей кс-с-стуции. И на следующий день, в ходе утренней службы, Егорушка восспросил Староглазова, любит ли он жильца, и при этом оттопырил ухо пальцем, как бы стремясь уловить ответ, и после службы Староглазов разбил Струпу морду, и преступный альянс существование прекратил.

Но беда в том, что этакий фарт валил раз, может, в год. А то и в два. А так – ну вот тоже, например, однажды (и черт бы ее побрал) Егорушке приснилась кошка-инвалид (три ноги и полхвоста), которая всю ночь при луне перелезала из контейнера в контейнер, раскапывая мусор задней лапой, а под утро ушла в подвал кормить котят, и хотя Егорушка просыпался пятижды, он все равно был вынужден выяснить, что котят тоже пятеро, а один, пожалуй, не жилец (имея голый крысиный хвост),– а так, будто хлам по предболотной реке, текла по ночам опричь Егорушки чреда различной дребедени, из которой не происходило ничего: ни выгоды по служебности, ни пользы от просто удовольствия.

Так велось от века. Так шло и ныне. И это было нехорошо.

Дело в том, что в ночь исчезновения воды Егорушка распорядился тут же привести к себе покойного Рябыку, но приведенный, без боли уже называясь Матвеем Кобылкиным, клялся в чистоте. То же сделал и Емлекопов, пообещав даже установить пост у трубы. Но в следующую ночь вода исчезла опять, и, несмотря на старания Егорушки, который поутру требовал воды и злоумышленников, так случалось теперь каждую ночь. И каждую ночь ожидая под собой землетрясения, Егорушка имел всего две надежды: на донос и на себя. То есть – на сон. То есть разглядеть во сне, кто виноват. И что, стало быть, делать. Но снилась дрянь.

Снилась ночь. Она была светла и пуста. Собственно говоря, она была и не совсем чтобы ночь, и всю эту полупрозрачную бодягу над городом можно было обозначить сумерками. Однако ночь в городе М объявлялась со специальных танков, и, в связи с объявленной якобы реконструкцией двух ГЭС, делать это было велено как можно раньше.

Впрочем, вопрос ночей решался демократично: президент подъезда, например, мог объявить ее еще до всеобщей, но каждый эмец имел право на индивидуальную ночь, и никакими санкциями это не преследовалось – что было и не нужно, если учесть, что свет отключался везде и централизованно, а ограбленный, изнасилованный и проч. и проч. в официально ночной период считался прежде всего нарушителем, хотя и не наказывался, считаясь наказанным уже.

Но это все дрянь. Егорушка думал о другом. Его всегда раздражал общий план. Вот и теперь он видел улицу Ветеранов едва не во всю длину. Как бы с птичьей высоты. Или, верней, как бы повиснув на трубе завода имени Пророка Иеремии.

Улица гляделась цементным желобком. И четыре фигурки на дне желобка злили своей насекомостью.

Правда, одного, скачущего чуть позади, Егорушка узнал враз: во время ночных дозоров (или обзоров) этот скакун надоедал не хуже кошек, грохоча в барабан. Но теперь, лишенный грохоталки (барабан нес под мышкой Клавдий, но Егорушка этого не видел), скакун скакал просто так, изображая одновременно коня и того, который на коне – потому, вероятно, что вся компания двигалась в сторону ипподрома.

Ругнув "фукой" заводскую трубу, Егорушка по-флюгерному поворотился к востоку, где лежал ипподром. Сверху и в темноте он выглядел еще противней, чем был на самом деле. Огромная городская плешь, окруженная кутерьмой сараев, сарайчиков и сараюшек (на самом деле), к ночи – без единого огонька – будто проваливаясь вглубь, делалась превеликой пустотой под небом, которая, глотая себя самое, разлезалась все шире, напоминая гигантскую пасть и Рябыку (ныне – Кобылкина), потому что номенклатурно в домоуправлении он числился зав. сектором лошадеводства, и любой треп – даже про столовский горох – Рябыка начинал с рычания про то, что город М располагает самым большим в мире ипподромом, равняющимся тридцати шести ихним ранчам, и обладает одуренным количеством кобылиц, не считая самцов и детей, хотя администрация ипподрома ежеквартально отчитывалась в трех меринах, на которых ездили сторожа, и в пяти-восьми (зима – лето) ватагах разбойников.

Между тем, оставив Егорушку висеть на трубе, четверо с барабаном катились уже в самом устье улицы, где ей оставалось всего ничего: впасть в ипподром, как делает это речка, уставшая течь. И Егорушка, торча как дурак над пустым городом, уже приготовился к самому худшему – то есть не ждать уже ничего до утра,– как вдруг произошло то, чего сроду не бывало в Егорушкиных сновидениях, а именно: чудо.

Неожиданно один из четверых обернулся и (хотя каждый был не больше дробинки) поманил рукой, и Егорушка, замахав черт его знает чем, быстро и мягко преодолел ничуть не заполненное пространство. Ему показалось даже, что садясь, он как-то no-голубиному черканул хвостом по земле. Сев, он посмотрел на позвавшего одним глазом.

– Тебе не нравится твой сон? – спросил позвавший.

Егорушка хотел сказать "нет". Но вместо этого в горле прокатилось какое-то бурление – как в животе, только нежней. И удивленный Егорушка посмотрел на позвавшего другим глазом.

– С кем это вы? Пойдемте, пойдемте,– сказал Анна. (Но то, что это Анна, Егорушка не знал.)

– Да-да, сейчас,– кивнул Никодим Петрович (чего Егорушка не знал тоже – тем более лицо тот прикрыл рукавом).– Да, этого сна не нужно. Но какого бы сна ты желал?

– Гур-р-л,– ответил Егорушка. Что означало – "про Петра Первого".

Отчего он гуркнул такую глупость, он не понял ни сразу, ни потом. Но уже в следующий момент смотрел мутнейшую муть по сценарию Алексея Толстого – очевидно, потому, что настоящие петровские дела Егорушка знал сам и вельми почище некоторых. "Фука я фука…" – решил Егорушка. Тем не менее до утра он исчез и смотрел совсем другой сон, и все дальнейшее про него неинтересно, ибо все дальнейшее в эту ночь в этом сне вершилось уже без него.

– Пойдемте-пойдемте,– поторопил Анна.

Он не зрел никаких чудес и был уверен, что надо спешить. Но был неправ. Спешить – и вообще куда-то идти – было уже не нужно. И "единственно необходимое усилие" (цитируя Никодима Петровича) осуществлял Клавдий, гремя кулаком в дверь.

– Вам телеграмма,– шепнул Пропеллер, грустно глядя на свой барабан.

Дверь была дверью сарайчика. А голос, что рявкнул из-за двери, был баритоном, желающим, чтоб получился бас.

– Которые тута? – рявкнул он.

– Давай открывай,– сказал Клавдий.– Свои.

– А то. Враз. Свои-и… В штанах свои! Ан, слышь, возьму стяг да по своим-те и гваздану. А ну, геть отсель!

– Я те гваздану! – загремел Клавдий.– Я те, колода лежалая, бородищу-то пораспушу! Нечто оглазел, лешак? Говорено – свои, сталоть – отворяй!

Как подумал Анна, кое-что из этого было паролем, потому что в ответ – "Ну, будя-будя, не галди, скважина" – за дверью послышалась возня, и дверь, очень неудобная для пропускных дел, расползлась двумя створками на две стороны, оставив посередине краеведа Мухина – небольшого человечка, который, сколь мог, сердито насупившись, смотрел в ночь, держа на плече дрын. Правда, сердитый прищур больше смахивал на близорукий, а сам краевед – на старика-пасечника, рассказывающего, как приходил медведь.

– Ой, господи… Товарищ капитан? Юрий Петрович? Да что же… И Андрюша, господи! А я-то, старый ду… Проходите, проходите, голубчики,– забормотал он, пятясь и тыча колом в потолок.– Милости просим, милости…

– И дверь затворяй! – буркнули изнутри.– Потому – комарь…

– Да, и дверь… комарь. Да. А я-то думаю – кто? Нашим как будто рановато, не время, мы тут – чаевничать, так сказать… А все почему? Слоноухин, писатель – знаете писателя Слоноухина? – Арсений Петрович суетился словами, как суетятся руками, но руки у него были заняты колом.– Представьте себе, вот так же неожиданно, вчера: трах-бабах! Он, Слоноухин. Я тоже, кричит, разбойник, эх, Расея, айда на Волгу, сарынь на кичку – представляете? Вот уж шкворень-то, не приведи господи… Уж мы его и так и сяк, и идите, мол, товарищ писатель, отдыхайте, и какая вам Волга в таком, прошу прощения, сопливом состоянии… Нет – сарынь да сарынь. Чуть дверь не разнес. Вот его Петр Василич маленько и… Петр Василич, как лучше: маленько или маненько?

– Малёхо,– буркнул тот, кто бурчал про дверь. И вдали, из-за перегородки повысунулась голова, какие принято называть сивыми. Голова держала в зубах соломинку.

– Да-да, малёхо,– подхватил Мухин.– А еще вы говорили – малость. Или малость ху… хужей?

– Вестимо хужей,– буркнула голова.– Про кумпол ежели.

– Да, конечно – вестимо. А…

– Кудеяр здесь? – перебил Клавдий. Он отодвинул Мухина, которому пятиться быстрей мешали дрын и суесловие, и пошел туда, где торчала голова. За ним, как козлик на веревке, потянулся Пропеллер, не отрывая глаз от своего барабанчика.

– Кудеяр? Лев Иосифович? Так ведь рано им быть, товарищ капитан. Самый, так сказать, шмон, самая работа. Почему я и думал-то – кто? Уж простите старика, а? – Мухин рванулся было за Клавдием, но воротился к двери, задвинул засов и, швырнув дрын в угол, захлопотал позади Никодима Петровича.– Андрюша, товарищ… Как раз к чайку. С товарищем капитаном. Душевно рад, душевно рад…

Конюшня – а сарай был самой настоящей конюшней, со стойлами, дощатым полом и даже будто навозным запахом (хотя запах, скорее всего, происходил от портянок, которые висели в ряд на бельевом шнуре вдоль всей левой стены) – конюшня была освещена тремя электрическими лампочками, и Анна, стосковавшись по свету, оглядывался с удовольствием.

Впрочем, оглядывать особо было и нечего. Три-четыре стойла были оборудованы под спанье, на манер плацкартных купе – по четыре полки в каждом и с тряпичным ворохом на них. В другом закутке – он, похоже, использовался под склад – Анна успел выделить разве что большой зеленый чемодан: в куче узлов, тюков и укладок, тот поражал громадными размерами и тоже мог сойти за спальное место. Еще в одной загородке, коптерке или дежурке, висели три запасных бороды из пеньки и потрескивала портативная печь с приделанным к ней паровым котлом и простенькой динамо-машиной, которая между тем чувствовала себя вполне серьезным генератором, дающим звук, свет и чай.

Чай пили в соседнем стойле. Здесь стоял стол, а на скамьях вокруг – помимо Клавдия и присоседившегося к нему Пропеллера – сидели: сивый головач с соломинкой в зубах (через соломинку он цедил чай и, наоборот – пускал в стакан пузыри), некая медноликая личность, устроившая щеку на кулаке так, что один глаз был закрыт, а второй очень хитро, а верней – лукаво – удивлялся сборищу, и сухонький, будто из одних локтей состоящий субъект луначарского типа – только вместо пенсне на нем были проволочные очки, вроде тех, что Анна подобрал на площади Застрельщиков.

В то же время, несмотря на стрекотание Мухина – "Милости просим, милости просим" – и церемонное усаживание – "А вы сюда, голубчик" – троица сидела молчком, без позывов на привет, и неизвестно, состоялся бы он вообще, если б не Пропеллер, который, отчаявшись насчет барабанчика, вдруг трахнул по столу.

– Вам телеграмма! – заорал он очкарику.– Примите телеграмму!

– Чегта с два! – нежданно живо откликнулся субъект.– Догогой мой! Последнюю телеггаму я пгинял тги года назад. И, пгизнаться, лучше б я пгинял цианистый…

– А видать, голодный,– вставил одноглазый.– Женька-то. Вчерась не был. И позавчерась. Василич, слышь?

– А вон,– буркнул головач,– открой какую… титьку в томате.

– То есть кильку, кильку, килечку, хе-хе! – опять заспешил Мухин, кивая на все стороны.– Это у Петра Василича такой, ей-богу, характерец – все-то ему смех. Но добрейший, добрейший старик, добрейший. Представляете, когда он был рыбаком, с ним разговаривала рыба!

– Совегшенно вегно,– фыркнул субъект,– Пгиплыла к нему мойва и спгосила…

– Ага. Мы вольные рыбы, пора, брат, пора! – отняв кулак от лица и оказавшись кустодиевским.купчиной, бывший одноглазый вынул откуда-то консервную банку и принялся ковырять ее ножиком.

– И ничего удивительного! Рыба – мутант. Абсолютно ничего удивительного! – отмахнулся Мухин.– А это, Петр Василич – Андрюша, Андрюша Каренин. Мы с ним делали первый "Путеводитель". Самый-самый, еще эмбриональный, так сказать. Охо-хошеньки… Помните, голубчик? Ведь ссорились даже. Вернее – инда. Инда?

– Инда,– подтвердил Петр.– А то – ажнык.

– Да-да. Прекрасно. Ажнык. Ажнык – это хорошо. Вот так вот, батенька, учимся, учимся! А все он, Петр Василич – и учимся у него, и живем у него. Ажнык сказать – из милости живем. Он человек обстоятельный, штатный, он тут конюх, хозяин. А мы – что мы?..

– А мы, сталоть, ватажнички,– подытожил купчина. Поставив перед Пропеллером банку, он опять откуда-то из-под стола выудил три чашки для гостей (которые Анне, кстати, показались знакомыми чрезвычайно) и стал разливать чай.– А тако же ушкуйнички. И живорезы.

– Особливо – ты,– кряхтнул Петр.– Как есть – живорез. Самый лютый.

– Да-да. Это у нас так принято шутить,– поспешил Арсений Петрович.– Это потому, что Гаврила Михалыч скрипач. И иногда, естественно, музицирует, понимаете? А так… а так музыкантов у нас мало. Совсем мало. Все больше историки, архитекторы там, океанографы… Вот да! – вот литераторов много. Вот и Слоноухин просится. Да мы уж – все, мы уж и не берем никого – ну куда ж, ей-богу? Нонсенс: куда – грабить некого. Одни, извините, грабители. Как же жить? Вот и на собрании говорили…

– Ваше собгание говогило егунду! – встрял очкастый субъект.– А ваш Вагавва – пгосто недоучка! И сами вы, уважаемый, несете чушь! Но коль ского вы на ней настаиваете, пгошу объяснить, как еще, то есть каким способом еще может существовать ногмальный человек? Издавать жугнал "СПИД и сгам"? Огганизовать коопегатив "Газгешите наложить"? Лицезгеть кгуговогот паганоиков на тгибуне? Ну? Пгошу?

– Варавва – это наш председатель,– пояснил Мухин.– А это – Илья Израйлевич, врач-психиатр. Добрейший человек.

– Вганье! Я – газбойник! Потому что психиатг в гогоде М нужен, как двогник на мусогной свалке. Но как психиатг,– Илья Израйлевич растопырил локти и сделался похожим на кузнечика,– как бывший психиатг я могу сказать одно: ногмальный человек в гогоде М – если он пги этом, конечно, не чегвь, когмящийся на тгибунном дегьме – ногмальный человек может и должен быть только газбойником!

– А ты бы поменьше трепался, козел,– отхлебнув чайку, тихо сказал Клавдий.– А? Козел?

Сказано это было не только тихо, но и неожиданно. Хотя, по-видимому, не для Ильи Израйлевича, который всего лишь поморщился и помотал головой.

– Да бгосьте! – фыркнул он.– Бгосьте! Не стгашно. Ничего вы не сделаете. Ну что – в тюгьму? Ох, какой стгах! А кто будет выполнять ваши пагшивые задания? Ну? А нагонять кошмаг? А сочинять ваши дугацкие лозунги? Ведь у ваших тгибунов хватает мозгов только на одно: выгезать тгафагет. Нет, гежим, пгавящий пги помощи газбойников, без нас не обойдется…

– Так ведь не без вас,– все так же тихо сказал Клавдий.– А без тебя.

Тишина, которая опустилась вслед, была прозрачной настолько, что было слышно, как Женя шуршит бородой о консервный край. Тишина была похожа на фотографию, застигнув каждого с тем лицом, какое он имел до тишины. И например, скрипач, собравшийся было по-купечески швыркнуть из блюдечка, держал его возле глаз, будто опасаясь, не нанесло ли вдруг какой дряни. А азартная поза Ильи Израйлевича – без слов и без всякого звука вообще – как-то сразу сделалась ненужной. И раздавленной. И если это был кузнечик, то кузнечик, которого переехал велосипед.

Тишину сломал Клавдий.

– Вот так-то,– сказал он.– Лучше без трепотни.

– А по-моему, доктор прав,– тоже негромко сказал Анна.

– Тем более,– кивнул Клавдий.– Какой смысл? Верно, козел?

– Да вы уж, ей-богу, тоже, Илья Израйлевич,– ожил Мухин.– Уж вы, вы со своим язычком – прямо кентавр какой-то, честное слово! Может, товарищ капитан с заказом пришли, а вам лишь бы, извините… Удивить, нечто, кого мечтаете? Новость сообщить? Так ведь новости-то у вас, батенька…

– И ты замолчь! – Петр бухнул кулаком в стол, после чего показал его Жене, который от буха встрепенулся.– Разгалделися… Писку на грош, вони на рупь. Вот чего: ежели тут капитан, и по делу – нехай говорит дело. А ежели так… попытать, наш ли звонарь ихнего посопливше, так нам это недосуг. И то сказать – кони не поены.

Адресованное капитану, все это было сообщено Анне. В сторону Клавдия Петр не смотрел с самого начала, угрюмо занявшись своей соломинкой.

– Но я понял так, что нужен… э-э… Кудеяр? – пробормотал Анна.

– И-и, батенька, а что – Кудеяр? Кудеяр-то он на улице Кудеяр,– не удержался Арсений Петрович.– А тут он Лев Иосифович, прямо скажем, Эпштейн, и дело с концом. Тут уж Петр Василич всем Кудеярам Кудеяр. Штат, голубчик, штат…

– Ну тогда… Вот – Никодим Петрович…

– Батюшки! Еще Петрович! Три! Можно желаньице загадывать! – опять влез Мухин. Но Петр глянул на него, и он быстро закивал, прихлопнувшись горсткой.

– Видите ли,– сказал Анна,– Никодиму Петровичу нужно пожить у вас. Недолго. Это можно? Ничего?

– Так он уж живет,– проворчал Петр.– Как, вишь, сел, так и живет.

– Нет, правда. Дня два-три, не больше. Можно?

– Да нехай. По мне – хоть год. Только чтоб не курил здеся.

– Нет, я не курю,– сказал Никодим Петрович.

– А по мне – хоть пей. Но чтоб без огня.

– Да. Это хорошо. Это хорошо, что тебя зовут Петр,– прибавил Никодим Петрович.

– Дак ить оно, мил человек, и мне ничаво,– Петр кивнул и пустил в свой стакан целую гроздь пузырей, всем видом и звуком показывая, что аудиенция окончена.

Нечто соответственное предприняли рыжий скрипач, психиатр и даже Мухин, который взялся чесать себя под бородой, задумчиво рассматривая щель на матице. Никаких действий не совершал только Женя. Он сыто и тихо спал рядом с вылизанной жестянкой.

– Ну-с,– вздохнул Клавдий, поднимаясь,– предупреждать, что болтать об этом не стоит, я думаю, лишнее. Всем желаю здоровья. А некоторым… говогунам – мозгов. Эй, юноша,– он потюкал Мухина в спину, отчего тот вздрогнул три раза подряд: по разу на каждый тюк,– пойдемте, закроете дверь.

Чтоб не плестись за Клавдием, Анна поспешил на выход и вспомнил, что забыл попрощаться, уже вынырнув в ночь – густую ипподромную ночь, во всей ее первородной целостности. Оглянувшись назад, он увидел желтую полосу света меж сходящихся дверных половин, в которой висело жалобное лицо краеведа.

– Андрюша, голубчик, приходите завтра. Завтра тоже мое дежурство. И послезавтра. Но вы приходите завтра. Непременно. Хорошо?

– Хорошо. До свидания, Арсений Петрович,– сказал Анна.

И дверь захлопнулась так, будто Мухин решил прищемить себе нос.

– "Город М хорош по ночам, потому что по ночам не видно города М". Так, кажется, у вас? Ну что, идем? – спросил Клавдий.– Если вы хотите дождаться Кудеяра – поверьте на слово: ничего интересного. Такой же еврей, только лысый. И вообще – на удивление жалкий контингент. Но, к несчастью, козел прав, и этот контингент нам нужен…

– Вам. Вероятно, вам,– поправил Анна.– Ведь насколько я понял, червь на дерьме – это про вас?

– И про вас. По-моему, "Путеводитель" не худо оплачивается, верно? Плюс спецпаек. Или я ошибаюсь?

– Знаете что,– Анна поискал в темноте хоть что-нибудь вроде лица, но не нашел.– Знаете что – а нам обязательно в одну сторону? Не могли бы вы пойти… не туда?

– Я делаю это исключительно ради вашей безопасности,– ответил Клавдий.– И категорически вопреки своему удовольствию. С удовольствием бы я вас придушил. Пошли.

Окрест стояла высокая ночь. Как невидимый град Китеж, невидимый город М пластался в ее глубине, по самому дну. И где-то там, у самого дна, молча – будто мудрецы, и плоско – будто жертвы кораблекрушения, во множестве лежали эмцы, во главе с Егорушкой Стуковым, которому снилось, как царь Петр бутафорной тростью и невзаправду бьет своего приятеля Меншикова.