"Герцен" - читать интересную книгу автора (Прокофьев Вадим Александрович)
3
Теперь все позади. Коляска выкатила на Владимирскую дорогу.
Первая задержка в Покрове. Нет лошадей. Станционный смотритель гордо заявляет, что взяты они "под товарища министра внутренних дел", так что извольте подождать… Владимир, Нижний, "царь Волга" — все это как-то мимо, хотя ведь никогда ранее он не выезжал далее Васильевского. Во Владимире и даже в Нижнем — он еще в Москве, но уже в Чебоксарах "я вымерил всю даль от Москвы". А ведь это только полпути, чуть-чуть не оказавшиеся последними.
В 20-х числах апреля на средней Волге лед уже сошел, но река еще "во всем блеске весеннего разлива". Этак верст на десять-пятнадцать раздалась вширь. От самого Услона до Казани одна дорога — водой на дощанике. День стоял дождливый, ветреный, Герцену даже показалось, что свирепствует буря. И перевоз не работал, значит, действительно разгулялась непогода. И они чуть было и правда не утонули — дощаник дал течь. "Сначала и мне было жутко, к тому же ветер с дождем прибавлял какой-то беспорядок, смятение. Но мысль, что это нелепо, чтоб я мог погибнуть, ничего не сделав, это юношеское quid timeas? Caesarem vihis! (Чего ты боишься? Ты везешь Цезаря! — В. П.) взяло верх, и я спокойно ждал конца, уверенный, что не погибну между Услоном и Казанью".
…Уже более полумесяца Герцен в пути. Потом в его жизни будет бесконечно много дорог, встреч, мимолетных и значительных, забавных, трагических и промелькнувших без воспоминаний. Но на этой первой, ссыльной, когда грызет тоска, когда одиночество невольно укрепляет мысль о том, что обратной тропы нет и никогда не будет, каждая встреча, каждый штрих врезаются в память, а многие остаются в ней навсегда. Герцен пережил казнь декабристов, но не видел виселиц, он знал о сосланных в рудники, но не слышал звона их кандалов. Ему в отрочестве всегда казалось, что жизнь его окончится на сибирской каторге, но сейчас он ехал в ссылку, фактически не зная за собой вины.
Однажды, приближаясь к Перми, Герцен проснулся в коляске и увидел "толпы скованных, на телегах и пешком отправляющихся в Сибирь; эти ужасные лица, этот ужасный звук, и резкое освещение рассвета, и холодный утренний ветер — все это наполнило таким холодом и ужасом мою душу, что я с трепетом отвернулся…" А ссыльные все шли и шли, шли не только мужчины, здесь были и женщины, и старики, и даже дети. Неподалеку от того места, где остановилась коляска Герцена, на столбе высился герб Пермской губернии — "медведь, а на медведе евангелие и крест". Да, крестный путь предстоит этим несчастным… Ссыльный Герцен из рессорной коляски мог увидеть, что существуют и другие способы доставки в ссылку.
Наконец на восемнадцатый день пути — Пермь. Немного оглядевшись, Герцен даст точную формулу этого города на границе Сибири: "Пермь есть присутственное место + несколько домов + несколько семейств; но это не город губернии… решительное отсутствие всякой жизни". А ведь грезилось иное. Вспомнились гордые слова о широком поприще, о славе. Здесь, в Перми, поприща не будет, будет служба под начальством губернатора Селастенника.
Селастенник обещал новому ссыльному "занятие в канцелярии", но, давая это обещание, он уже знал о "высочайшем повелении" отправить Герцена на службу в Вятку "под строгий надзор местного начальства". Сие повеление прибыло одновременно с Герценом. 11 мая Александр Иванович был извещен губернатором, что переводится в Вятку вместо другого ссыльного — товарища Герцена по процессу Ивана Оболенского, который водворяется в Пермь. И выезжать к новому месту ссылки надлежит назавтра.
За эти две недели пребывания в Перми Герцен не то чтобы успел полюбить, нет, на это не было ни времени, ни возможности, но привязаться, восхититься и проникнуться глубоким сочувствием к ссыльному, участнику польского освободительного движения Петру Цехановичу. В июле Герцен писал Сазонову и Кетчеру: "…Я там (в Перми. — В.П.) видел в последний раз человека несчастного, убитого обстоятельствами, но живого душою, сильного и возвышенного. Когда-нибудь, где-нибудь, вспоминая эту черную полосу жизни, вспомним и его". Вспомнил Цехановича Александр Иванович сравнительно скоро, в 1836 году. Тогда он написал очерк "Человек в венгерке". Вспомнил и в "Былом и думах". Этот человек уже тем стал близок Герцену, что, побежденный, униженный, разоренный, он продолжал нести свои крест в нищете, вдали от родины, но гордо.
Прощание их было мимолетным, но трогательным и немного романтичным. Цеханович подарил Герцену на память несколько звеньев железной цепочки. Герцен — запонку от рубашки. А на следующий день снова в дорогу. Взмах руки Цехановича, и "глазами, полными слез, поблагодарил я его. Это нежное, женское внимание глубоко тронуло меня; без этой встречи мне нечего было бы пожалеть в Перми!"
19 мая 1835 года Герцен добрался до Вятки. В отличие от пермского губернатора вятский, Кирилл Яковлевич Тюфяев, не пожелал тут же принять ссыльного, повелев ему явиться на следующий день. Герцен, усталый, измученный дорогой, предоставил Карлу Ивановичу Зонненбергу "монтировать" квартиру. Карл Иванович, когда Герцена перевели в Вятку, счел долгом последовать за своим подопечным, благо Яковлев положил ему "за преданность" сто рублей в месяц. Квартиру Карл Иванович снял на Казанской улице в доме Д. Чарушина. Чарушин был владельцем трех соседних домов, объединенных общим садом.
Уже первое знакомство с губернатором, чиновниками, в среде которых поневоле придется вращаться, привели Александра Ивановича в ужас. "Вот вход в чужой город, который запрется для меня", — писал он Наташе.
Вятской губернией правил щедринский помпадур — "плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе преапатическое выражение лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление".
Тюфяев при первом знакомстве с Герценом учинил кандидату Московского университета издевательский экзамен. Его не интересовали познания молодого ссыльного, нет, только почерк. Почерк же губернатору не понравился: "Ну, к государю переписывать вы не будете". Герцен внутренне содрогнулся: ужели этот бульдог решил сделать его писцом, бездушным переписчиком казенных бумаг? Но Герцена определили на должность переводчика губернской канцелярии, что было немногим лучше, и только потому, что должность переводчика была фиктивной. Языков тех национальностей, которые населяли губернию, Герцен не знал. И в результате "переводчик" стал простым канцеляристом. Канцелярист — Это уже само по себе тюрьма, а ведь Герцен был к тому же еще и поднадзорным. "Быть под надзором не есть очень худое состояние; но и отнюдь не веселое. Оно похоже на состояние жены у ревнивого мужа. "Сюда, сударыни, не смотрите, сюда не ходите; на кого вы вчера, сударыня, смотрели, с кем танцевали?.." — писал Герцен Сазонову и Кетчеру.
В тот же день, 20 мая, Герцен в приемной Тюфяева познакомился с вятским исправником С. Орловым, полицмейстером М. Катани, правителем канцелярии П. Аленицыным, советником В. Синягиным и чиновником для особых поручений Г. Эрном. Естественно, что среди чиновников Герцена поначалу более всего интересовали двое — Тюфяев и Аленицын. Тюфяев только потому, что он губернатор и от его произвола зависит положение ссыльного. Аленицын же был непосредственным начальником Герцена и если не мог коренным образом влиять на судьбу "несчастненького", как здесь в простонародье величали ссыльных, то был все же в состоянии отравить жизнь подчиненного ему по канцелярии переводчика.
О Тюфяеве Герцен наслушался еще в Перми. Тюфяева там знали. В этом городе незадолго до появления Герцена сей сатрап пребывал в качестве губернатора. Пермский доктор Чеботарев, сделавший своим занятием насмешки над чиновниками, очень серьезно говорил Александру Ивановичу: "Вы едете к страшному человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь, как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не знаю чем, но доедет…"
Однако из числа российских губернаторов Тюфяев выделялся не столько своим сатрапством, сколько происхождением и карьерой. Отец его, чуть ли не ссыльнопоселенец Тобольска, мелкий мещанин из беднейших. Сын мальчиком убежал из дома, пристал к ватаге комедиантов и прошел с ними, кривляясь, танцуя, балансируя на канате, от Тобольска до польских губерний, где и был арестован, а затем пешим этапом препровожден в Тобольск. Там он пристроился писцом в магистрате, почерк у него был отменный. Ловкач и пройдоха, Тюфяев сумел втереться в доверие к какому-то заезжему ревизору, и тот увез его в Петербург. И вот Тюфяев — глава экспедиции в канцелярии всесильного Аракчеева. С Аракчеевым Тюфяев попал в Париж. Но ему не нужна была "столица мира", за канцелярскими бумагами не видно Елисейских полей. Такие люди как нельзя более подходили Аракчееву. Тюфяев был награжден вице-губернаторством, а через несколько лет получил "в удел" Пермскую губернию — губернию, "по которой Тюфяев раз прошел по веревке и раз на веревке". Затем последовала Вятка, куда он въезжал в роскошной коляске с форейтором на запятках. Он был деятелен в том роде, что требовал от чиновников непрерывных докладов, предложений, ревизий, разъяснений и прочее. На это у него употреблялось всякое утро. Но это только деловая проза, "поэзия жизни начиналась с трех часов". "Обед для него был вещь не шуточная".
Герцен одно время был непременно приглашенным к губернаторскому столу. "…Приглашения Тюфяева на его жирные, сибирские обеды были для меня истинным наказанием. Столовая его была та же канцелярия, но в другой форме, менее грязной, но более пошлой…"
С канцелярией же Герцену пришлось поначалу дружить. А она была "без всякого сравнения хуже тюрьмы". "Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени — вот что делало канцелярию невыносимой". В канцелярии за одним столом по четыре-пять человек сидели писцы, люди без образования, вступившие в должность по наследству, так как были сыновьями таких же писцов и секретарей. Службу они считали только средством для приобретения; крали, врали, продавали за двугривенный фальшивые справки, за стакан вина делали всякие подлости. Герцен задыхался. "Просидевши день целый в этой галере, я приходил иной раз домой в каком-то отупении всех способностей и бросался на диван, — изнуренный, униженный и не способный ни на какую работу, ни на какое занятие". "Я смотрю, как на блаженное время, на прошлые 9 месяцев тюрьмы. Там возвышалась моя душа, там прах земной слетал с нее…"
Герцен пытался завязать какие-то, пусть даже только по видимости, дружеские связи вне чиновничьего мира. В Вятке было довольно ссыльных и поднадзорных, но большинство их составляли поляки, участники восстания 1831 года, офицеры ныне уже не существовавших полков, католические ксендзы, монахи. Эти люди, зачастую терпя страшную нужду на грани нищеты, держали себя достаточно недоступно. Русских они в большинстве своем чурались. Герцен вспоминает, как в 1837 году старик офицер из войск Понятовского, получив разрешение вернуться в сбои литовские владенья, созвал на прощальный обед нескольких ссыльных поляков, пригласил и поднадзорного Александра Ивановича. Изрядно подвыпивший кавалерист после обеда с военным прямодушием шепнул Герцену: "Да зачем же вы русский?" И Герцен с горечью заметил, что "этому поколению нельзя было освободить Польшу".
Что же касается остальной части ссыльных, то все они, за редким исключением, отбывали сроки по делам, далеким от политики. Продажа поддельных карт, слишком уж дерзкое ябедничество, растрата и просто ограбление Опекунского совета — вот что стояло за их спиной. И с первых же вятских дней Герцен жалуется Наталье Александровне на одиночество, пустоту, никчемность жизни в этой провинциальной глухомани. "Как пусто все вокруг меня, пусто и в душе… Отчаявшись найти человека, я сначала выдумал себе разные занятия, где было бы много всего, но мало людей".
Эта жалоба не поза, не перепевы байронизма. Герцену вообще чужда была поза. Занятия же, где "много всего, но мало людей", выдумал не Герцен и даже не Тюфяев, а российское министерство внутренних дел. По его распоряжению во всех губерниях открывались статистические комитеты. На обзаведение и регулярную работу этих комитетов денег не отводилось, зато министерство не поскупилось на обширнейшие программы. При этом от комитетов требовали, чтобы отчеты составлялись по данным за текущий год и за прошедшее пятилетие, хотя за год до этого нововведения никаких сведений, которые требовало министерство, в губернских канцеляриях не имелось. "Все это следовало делать из любви к статистике, через земскую полицию, и приводить в порядок в губернаторской канцелярии", — иронизирует Герцен.
Тюфяев, а за ним и Аленицын пришли в ужас. В распоряжении вятского губернатора не было ни одного человека, сколько-нибудь способного составить статистический отчет. И тут вспомнили о кандидате Московского университета, математике. Кому же иному писать эти отчеты? Герцен понял, что для него выпадает, может быть, единственный шанс освободиться от канцелярской рутины. "Я обещал Аленицыну приготовить введение и начало, очерки таблиц с красноречивыми отметками, с иностранными словами, с цитатами и поразительными выводами — если он разрешит мне этим тяжелым трудом заниматься дома, а не в канцелярии". Разрешение было получено. Введение Герцен написал мастерски — так, что тронул Аленицына до глубины душевной. Но Герцен понимал, что этот отчет не более чем "ловкость рук". Составить сколько-нибудь серьезные таблицы по тем сведениям, которые поступали в губернскую канцелярию, было попросту невозможно.
14 октября 1836 года Тюфяев, наконец, решивший, что место Герцена именно в статистическом комитете, запросил министра внутренних дел о разрешении поднадзорному объехать города Вятской губернии, с тем чтобы самому собрать необходимые сведения. Министр не разрешил. И Герцен потерял вкус к работе. Но он регулярно просматривал прибывавшие в комитет статистические материалы. В них содержались не только цифровые данные, но и кое-какие этнографические сведения. А они очень интересовали Александра Ивановича.
Герцен оставался заведующим статистическим отделом, в канцелярию же только заходил, чтобы отметиться. Но и это недолгое пребывание в "собачьем гроте" портило настроение на целый день, а заходить приходилось ежедневно, таково распоряжение губернатора. "…Что такое за гадкая жизнь в маленьком городе, вдали от столицы, где все трепещут одного, где этот один распоряжается, как турецкий паша", — подобными жалобами полны письма Герцена к московским друзьям, но имен он уже не называет.
Приобщение к окружающей реальности, начатое в тюрьме и по дороге в ссылку, завершилось в Вятке. Именно здесь, "после шиллеровских гуманистических мечтаний и сен-симонистских утопий, началось реальное, практическое знакомство с жизнью". Но еще пройдет много недель, месяцев, прежде чем провинциальная действительность излечит Герцена от романтических иллюзий.
Никогда ранее Герцену не доводилось непосредственно сталкиваться с практикой управления отдельными губерниями. Теперь же он находится "в центре оного". И признается, "что управление губернское в интеграле идет несравненно лучше, нежели я думал". Он готов признать, что министерство внутренних дел сообщает и "прогрессивное начало", которое "гораздо выше понятий и требований". Беда только, пишет он Кетчеру и Сазонову, что все его усилия на местах по большей части глохнут втуне. "Сколько журналов присылают оттуда (из министерства. — В.П.), сколько подтверждений о составлении библиотек для чтения, и кто же виноват, ежели журналы лежат неразрезанные до тех пор, пока какой-нибудь Герцен вздумает их разрезать?" Герцен готов отметить малейший успех в деле просвещения. Пусть в Вятке, "отдаленной от всего", его гомеопатическая доза, но и она радует ссыльного. "Вот еще что. Духовные заведения идут несравненно лучше: я здесь был на всех экзаменах… — отчитывается Герцен перед московскими друзьями. — В семинарии мало преподают, но знают то, что преподают; латынь знает самый маленький, преподавание философии бедно; но богословие в объеме высшем философском. Преподаватели по большей части из петербургской академии, и еще теперь все ученики времени Библейского общества и Филарета. Итак, духовенство доселе еще не лишилось своего истинного и высокого призвания — просвещать… Повторяю, жаль, что оно так недеятельно".
В начале своего пребывания в Вятке молодой, образованный, богатый москвич привлекал внимание провинциалов постольку, поскольку был для них своего рода экзотикой, да и к тому же не вор какой-нибудь, а политик, пострадавший за свои убеждения. Вятским кумушкам дела до сути этих убеждений не было. И Герцен на первых порах подыгрывал любопытствующей толпе. Тройка лошадей, купленная Карлом Ивановичем с тайной надеждой "произвести впечатление", впечатление действительно произвела. "Лошади эти подняли нас чрезвычайно в глазах вятского общества". Двери гостиных распахнулись шире. Томимый скукой, одиночеством, привыкший к шумной дружеской ватаге в Москве, Герцен не мог устоять.
Быть первым на вятских "великосветских подмостках" было не столь уж сложно для острослова, признанного первым в стенах Московского университета. Вятские гостиные — это прежде всего карты и флирт. Герцен не сторонился ни того, ни другого. "…Играю в карты — очень неудачно, — и куртизирую кой-кому — гораздо удачнее. Здесь мне большой шаг над всеми кавалерами, кто же не воспользуется таким случаем?"
В Вятке ярко вспыхнул и быстро прогорел, оставив тяжелые воспоминания и угрызения совести, роман Герцена с Прасковьей Петровной Медведевой. Впоследствии в письме к Наталье Александровне Герцен называет роман с Медведевой "грехом", "падением" — "я запятнал свою совесть". Это, конечно, преувеличение. Герцен был всегда и во всем искренен до конца, и в своих отношениях с Медведевой тоже.
Свое увлечение Герцен называет страстью. А от природы Александр был действительно человеком страстным. Одной увлеченности ему было мало во всем. И пока эта страсть горела, Герцен ни о чем не думал, ни о чем не сожалел… Ведь еще не было написано знаменитое письмо к Наташе, в котором Герцен говорит, что не верит слову "дружба", которым они обозначили свои отношения. Он еще не разобрался в своих чувствах, не сказал "люблю". Поэтому страсть Герцена в продолжение всего романа с Медведевой была чиста. Но у Медведевой был муж, чиновник лет пятидесяти (Медведевой было двадцать пять). Болезненный, подолгу прикованный к постели. Герцен знал, что Прасковью Петровну насильно выдали замуж чуть ли не пятнадцатилетней девочкой за человека много старше ее, ни о какой любви между супругами не могло быть и речи. Но Медведева была хорошей матерью и… сиделкой у постели больного мужа. В ее безрадостной жизни Александр Герцен показался чуть ли не божеством. Да и Медведева была молода, красива, безрадостное замужество накопило в ее душе осадок горечи и желание встретить человека, которому она могла бы отдать всю полноту неистраченной нежности.
Медведевы занимали третий, пустовавший дом Чарушина. У всех трех домов был общий сад, и Герцен довольно часто проводил летние вечера в прогулках по его аллеям. Их знакомство состоялось. Вскоре Герцен был принят в дом Медведевых. А еще через некоторое время между ним и Прасковьей Петровной возникла первая тайна. Она состояла в том, что Медведева записочкой предупредила Герцена, что не сможет писать его портрет, поскольку муж против, но предлагала это сделать вне поля зрения супруга. Медведева недурно рисовала, в чем Герцен убедился, разглядывая ее альбом.
Близость наступила быстро, и целый месяц Герцен в угаре. Затем такое же быстрое протрезвление и укоры совести. Герцен искренне страдал. И, почти не имея друзей в Вятке, не мог облегчить свои мучения исповедью, а возможно, и просьбой совета, участия. Почти не имел друзей… И все же несколько друзей у него было, друзей, которых он не забыл и через двадцать лет.
Была у Герцена "задушевная подруга" — Полива Тромпетер, дальняя родственница жены аптекаря Фердинанда Рулковиуса. И жена аптекаря, и ее родственница были немками из Ревеля, ни слова не знали по-русски. Очутившись в неведомой Вятке, они "пропадали от скуки", так как в этом городе вряд ли нашлось хотя бы несколько человек, говоривших на немецком, даже учитель немецкого в местной гимназии оказался по специальности математиком. Конечно, появление Герцена, бегло говорившего на родном языке аптекарши, было для них праздником.
Вскоре Герцен стал частым гостем у аптекаря. Паулина, или Полина, смуглая брюнетка небольшого роста, существо энергичное, умеющее постоять и за себя и за других, вскоре стала наперсницей Герцена. Ей он поведал и о романе с Медведевой, ей переводил письма Наташи. Здесь, в доме аптекаря, за чашкой кофе или стаканом прохладительного калтешале, Александр Иванович отдыхал от канцелярии, здесь он находил убежище, малодушно скрываясь от Медведевой.
26 октября 1835 года в Вятку прибыл ссыльный архитектор и художник Александр Лаврентьевич Витберг. Фигура колоссальная! Он стоял в одном ряду с Росси, Захаровым, Баженовым, хотя и не успел, подобно своим знаменитым коллегам, воздвигнуть что-либо монументальное.
Витберг был по происхождению швед. Татьяна Пассек называет его отца шведским дворянином, дореволюционный исследователь жизни и творчества Витберга В.В. Чуйко склонен считать его сыном шведского бюргера, обосновавшегося в России. Витберг родился в 1787 году, получил имя Карл, но впоследствии, приняв православие, стал Александром.
Александр Лаврентьевич начинал учебу в горном корпусе, но по слабому состоянию здоровья не мог его закончить и был определен в так называемую "Анненскую школу" — школу с пансионом при лютеранской церкви св. Анны в Петербурге. Родители хотели видеть сына врачом, сам же Александр Лаврентьевич пристрастился к живописи, перешел в Академию художеств и был несколько раз удостоен золотых медалей за картины на исторические и библейские темы. Академию окончил в 1809 году.
В 1813 году Витберг побывал в Москве, был принят графом Федором Ростопчиным, московским главнокомандующим, с которым познакомился раньше, еще в столице. Ростопчин предложил художнику взяться за создание виньеток и портретов лиц, особенно отличившихся в Отечественной войне. Ростопчин задумал роскошное издание: описания патриотических подвигов этой войны. Издание так и не состоялось, но Витберг встретился со многими видными участниками войны 1812 года. И, естественно, у него созрела мысль включиться в конкурс на проект храма Христа Спасителя. Этот конкурс был объявлен по высочайшей воле императора.
Царь Александр I, считавший, что победа над двунадесятиязыцей армией Боунапарта была дарована богом, позаботился о том, чтобы и памятник этой победе был непосредственно обращен ко всевышнему. Витберг к тому времени проникся идеями мистицизма, и храм ему мыслился не только как памятник доблестным подвигам, но и как "храм Христу, храм христианству, — храм человечеству". Забросив все, Витберг изучает архитектуру и в срок представляет свой проект. Проект был действительно исполнен религиозной поэзии. Александр I призвал к себе художника и обнаружил в нем "мистический колорит" убеждений. Царь же и сам был мистиком, но лишенным каких-либо художественных талантов. Проект был утвержден, а Витберг назначен строителем храма и директором комиссии но его сооружению.
Местом воздвижения храма были избраны столь памятные Герцену Воробьевы горы. Это их "обогнул Наполеон с своей армией, тут переломилась его сила, от подошвы Воробьевых гор началось отступление. Можно ли было найти лучше место для храма в память 1812 года?.." Еще отроком Герцен видел, гуляя по Воробьевым горам, беломраморные колонны, плиты, в беспорядке раскиданные среди травы и деревьев. И дома Шушка слышал, что в имении отца в Рузском уезде нашли мрамор, что Иван Алексеевич жаловался в сенат на испорченные крестьянские поля, собирался судиться с Витбергом. И вот перед ним теперь тот самый Витберг.
Проект Витберга "был гениален, страшен, безумен — оттого-то Александр его выбрал", утверждает Герцен. В 1817 году храм был заложен. Но шло время, постройка обрастала ворами, взяточниками, честолюбцами, члены комиссии втайне были недовольны тем, что над ними поставлен юнец. Витберга обвинили в "дерзости", в том, что у него воруют. Пока Александр был жив, он покровительствовал Витбергу. Но Александр умер. Всемогущий Аракчеев отдал художника под суд, следствие тянулось десять лет. В конце концов Николай I отрешает Витберга от службы "за злоупотребление доверенности императора Александра и за ущербы, нанесенные казне". Ущерб приравняли к миллиону, забрали имения, продали с молотка, а архитектора император услал в ссылку в Вятку без каких-либо средств к существованию.
Герцену Александр Лаврентьевич показался очень старым, между тем в 1835 году ему было всего 48 лет. Он сломался, однажды поняв, что его проект никогда не будет осуществлен. Но фанатично продолжал над ним работу даже под следствием, в ссылке — всю жизнь. Суровый, седой, со следами мученичества на лице, но очень торжественный, когда говорит, — таков был Витберг.
Архитектор скоро очаровал Герцена: два Александра сошлись накоротке. Их объединила и общность судеб. Оба ссыльные. Правда, Герцен терпел ссылку, но не терпел в ссылке материальных невзгод. К тому же политический ссыльный даже в глазах захолустного вятского общества в известной мере только страдалец. Витберг же прибыл в ссылку с клеймом казнокрада, растратчика, обманувшего доверие самого царя. Это была уже трагедия.
Витберг, пока не переехала в Вятку его жена с детьми, принял предложение Герцена поселиться совместно, чему Александр Иванович был несказанно рад. Они будут сообща столоваться, и это спасет Витберга буквально от голодной смерти. А потом беседы с архитектором — разве они могут идти в сравнение с глупой болтовней вятских "философов". Приезд Витберга сделал ссылку "вполовину легче", признается Герцен в письме к отцу.
Еще раньше, до знакомства с Витбергом, 14 октября, Герцен пишет Наташе: "Веришь ли ты, что чувство, которое ты имеешь ко мне, одна дружба? Веришь ли ты, что чувство, которое я имею к тебе, одна дружба? Я не верю". Написал и сам почему-то испугался, назвал свой вопрос "страшным", "безумным". А почему? Сомневался ли он в чувствах Натальи? Конечно, нет. И в своих, окрепших за эти месяцы одиночества, месяцы переписки, открывшей Герцену духовную близость кузины, общность их надежд и мечтаний на будущее, — тоже нет. Герцен говорит о "дивном действии" писем Натальи Александровны. "Струя теплоты на морозе". Наталья Александровна и была той "симпатией", без которой, как заявил Герцен, "я не могу жить". Значит, дело не в Наташе. Дело было в том, что здесь, рядом, была Медведева, — "большое угрызение".
Сколько тяжелых вечеров провел он в гостиной Медведевой или рядом с ее угасающим мужем! О женитьбе на Прасковье Петровне в случае смерти ее мужа он не мог и подумать без ужаса. И в то же время не мог не думать. А тут еще Наташа в ответ па его признание, на его "страшный" вопрос, уверяет, что ее чувство — дружба. Нежная дружба. Неужели он мог так ошибаться?
В полном смятении чувств провел Герцен октябрь и ноябрь 1835 года. Еще и болезнь привязалась. Полный упадок физических сил. Благо мать Гавриила Эрна — Прасковья Андреевна буквально как сына выхаживает Герцена. Герцен отвечает на заботу ответной заботой. Он всячески хлопочет перед своим отцом, чтобы дочь Прасковьи Андреевны — Марию Каспаровну — пристроили в Москве в пансион.
Как ни терзался Герцен сложившимися для него более чем неблагоприятными обстоятельствами, но привычка к систематической умственной работе, выработанная еще в годы университетской учебы, брала свое. И напрасно Александр Иванович жалуется своим московским корреспондентам, что он "не занимался… душа устала", что единственно, чем он заполняет день, — это "пасквилями и эпиграммами" на здешнюю публику. Герцен не раз повторял, что только труд писателя, ученая карьера не смогут его удовлетворить. Но именно в Вятке он задумывает и частично осуществляет несколько литературных работ и пишет ряд статей. Какая-либо иная, так сказать, практическая деятельность была недоступна для политического ссыльного.
Александр Иванович в Вятке отчетливей, чем где-либо и когда-либо, почувствовал и попытался осмыслить соотношение личного и общественного начал в его жизни. "…У меня никогда не было жизни так сосредоточенной в личных отношениях, чтоб хоть на время забыть всеобщие интересы; напротив, я со всем огнем любви жил в сфере общечеловеческих, современных вопросов, придавая им субъективно-мечтательный свет". Проблема взаимоотношений личного и общественного нашла свое отражение и в его повестях.
Именно в Вятке Герцен возвращается к литературно-художественным опытам, начатым еще в тюрьме. И нет ничего удивительного, что попытки создать художественные произведения были сделаны в неволе, а затем продолжены в ссылке, "что хуже камеры". В тюрьме в распоряжении Герцена фактически не было книг, кроме грамматики итальянского языка. Не оказалось необходимых книг и в Вятке, для того чтобы продолжить прерванное самообразование в области наук социально-политических и философии. Поступления нужных изданий из Москвы от друзей были нерегулярными. Оставалась только переписка с Натальей Александровной. И он писал Наташе чуть не каждый день, а то и по два раза в день. В Вятке Александр Иванович еще не предполагал, что эпистолярный жанр станет впоследствии формой, в которую выльется целый ряд его выдающихся сочинений. Это потом, когда писались "Былое и думы", Герцен даст оценку письмам: "Письма — больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это самое прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное".
Наташа заменила Герцену аудиторию, в которой он нуждался всегда. И все же письма письмами, а мысли, настроения, наблюдения и размышления над жизнью, над самим собою, идеи, возникшие от соприкосновения с идеями иных людей, искали своего воплощения и оформления в произведениях законченных, не сиюминутных, как письма.
И, лишенный возможности вести серьезные научные занятия, Герцен обращается к иной, художественной, форме выражения своих мыслей и идей, выражения с помощью образов. Эта тяга к воссозданию идей средствами искусства была присуща Герцену с самого начала его самостоятельного творчества.
Позже, в 1859 году, он писал сыну Александру: "Чтением человек переживает века, не так, как в науке, где он берет последний очищенный труд, а как попутчик, вместе шагая и сбиваясь с дороги". Герцен сам признавался, что в нем одновременно и параллельно был сильно развит и научный и художественный интерес. В тюрьме Герцен написал "Первую встречу" ("Германский путешественник") и "Легенду". В Вятке он продолжил работу над этими двумя произведениями беллетристическими, а также заново перебелил написанную еще до ареста статью "Гофман".
Герцен тщательно отделывал свои статьи, очерки, повести, поэтому и работа над ними продолжалась по многу месяцев. Он часто прерывал написание одной вещи, захваченный новыми идеями и замыслами. Этим и объясняется, что многое из того, что Герцен начал писать в Вятке, так и не было завершено, а позже или потеряло для него интерес, или было признано несовершенным. А "дурно написанное" он не хранил, и впоследствии большая часть литературного наследия молодого Герцена пропала. Но если судить по письмам к Наталье Александровне, то можно согласиться с утверждением тонкого знатока литературных свершений своего времени, впоследствии человека, близко стоявшего к кружку Герцена, — Павла Васильевича Анненкова, что вся жизнь Герцена была заполнена "пожирающей" деятельностью воображения. "В портфелях его было заготовлено множество статей; планов, начатков, даже драматических сцен, и притом в стихах".
"Легенда" была начата и завершена еще в Крутицах и переправлена Наталье Александровне. 21 февраля 1835 года Герцен писал ей: "Статью ты получила, слышал я сейчас; прошу обратить внимание на IV главу (разговор игумна, с эпиграфом из Августина), это, может, лучшее, остальное все — гиль… Твое беспристрастное мнение о ней…"
Эта начальная редакция остается неизвестной. В Вятке же "Легенда" была значительно переработана. Житие св. Феодоры, евангельская легенда, положенная в основу очерка, стала материалом, аллегорией, с помощью которой Герцен попытался раскрыть противоборствующие мнения вокруг учения социалистов-утопистов. "Легенда" написана достаточно витиеватым языком. И не случайно Герцен опасался, что если его "Легенда" найдет доступ к читателю, то тот не поймет аллегорический смысл слов того же игумена (на которого Герцен просил обратить внимание Наташи): "С живым словом в душе, с пламенною верой, с пламенной любовью ко всему человечеству и к каждому человеку идет он (апостол. — В.П.) в общество людей. Для их блага переносит гонения и страдания; в их души, не отверстые истине, зароняет слово веры…"
Аллегория нуждалась в предисловии. А кто его напечатает? И при жизни Герцена она так и не была опубликована. Зато Наталья Александровна долго находилась под обаянием "Легенды". Герцен же к ней вскоре остыл и даже выговаривал Наташе, что она восхищается "не-поправленным" вариантом. "Мысль ее хороша, но выполнение дурно, несмотря на все поправки…"
Через два года Герцен, уже во многом отрешившийся от возвышенно-романтических, мистических настроений, произносит приговор всем аллегориям, написанным ранее. (Впрочем, он после "приговора" снова возьмется за аллегории.) "Аллегорию "Неаполь и Везувий" хоть я и сам писал, но не понимаю, это так-таки просто вздор — вообще я писал аллегории тогда, когда дурно писал".
Но вот "Германский путешественник", или, как потом Герцен переименовал свой очерк, "Первая встреча", также написанный в Крутицах, аллегорией не был. В Вятке в 1836 году он вновь переписывает очерк и посылает его Наталье Александровне. Наташа "в восторге". Да и сам Герцен и через два года, когда он так самокритично отверг "Легенду", считал, что "Германский путешественник" — лучшее из всего им написанного. "Я люблю его…" Николай Сазонов, которому этот очерк посвящался, также высоко отозвался о "Первой встрече". Герцен в письме к Наталье Александровне от 30 января 1838 года приводит его слова: "…эта статья, как заметил Сазонов, невольно заставляет мечтать о будущем".
"Первая встреча" открывается сценой светского разговора в гостиной. Речь идет о французской литературе. Среди собравшихся присутствует "путешественник", который рассказывает о встрече с творцом "Фауста", как он именует Гёте. Не понравился "путешественнику" великий мыслитель. Он вне времени, вне политики, он "пишет комедии в день лейпцигской битвы и не занимается биографией человечества", а ведь всякий великий писатель, по мысли Герцена, не может, не должен стоять в стороне, оставаться безразличным к политическим событиям. Он не имеет права подсчитывать лишние пары чулок, которые сносил из-за того, что во Франции произошла революция.
"Великий человек живет общею жизнию человечества: он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не понимать событий современных…" И это, конечно, не столько упрек в адрес Гёте, сколько политическое кредо самого Герцена. "Германский путешественник" был переименован в Вятке, стал называться "Первая встреча" потому, что уже в марте 1836 года был готов новый очерк — "Вторая встреча" ("Человек в венгерке"). Сначала именно этот очерк и был озаглавлен "Первая встреча", но затем Герцен решил соединить два очерка, и "Германский путешественник" стал "Первой встречей", а "Человек в венгерке" — "Второй встречей".
Забегая вперед, нужно сказать, что была задумана и "Третья встреча" ("Мысль и откровение"). Но текст "Третьей встречи" утерян, и если судить по упреку Натальи Александровны, которой Герцен обещал прислать его ("…а ты не хочешь даже и продолжать"), очерк так и не был дописан.
Как самостоятельные очерки "Встречи" не увидели свет. Но "Первая встреча", ее живой, жизненный материал Герцен широко использовал при создании "Записок одного молодого человека".
Общение в Перми со ссыльным поляком Цехановичем ("Вторая встреча"), с тем самым, который подарил на прощание Герцену звено цепи, а Герцен ему — запонки, нашла свое место отдельными фрагментами ("большой обед") в "Записках одного молодого человека". Она же в более сжатом виде присутствует еще и в "Былом и думах". И в романе "Кто виноват?" использованы бытовые детали, запечатленные в очерке.
"Вторая встреча" резко отличается по тону от романтической патетики "Легенды", хотя романтические нотки и слышатся порой, когда Герцен рисует облик "человека в венгерке", в глазах которого "было что-то от пламени молний". Но, как только Герцен обращается к бытовым описаниям того же "большого обеда", они наполняются реалистическими деталями, и автор не скрывает своей иронии и сарказма. Это уже не романтизм, не мистика, а подлинно реалистические зарисовки с натуры.
Вернулся Герцен и к еще одному своему ранее написанному очерку — "Гофман". Он готовил его в журнал, задуманный Вадимом Пассеком. Герцен нигде ни словом не обмолвился, почему в ту светлую пору после окончания университета он обратил свой взор к Гофману, романтику и мистику. Если бы этот очерк, или, что вернее, статья, был написан в Вятке, после знакомства с Витбергом и под его влиянием, под влиянием религиозной романтики Натальи Александровны (а Герцен был в эти годы очень подвержен влияниям, в чем он и сам неоднократно признавался), то это было бы понятно. А между тем в Вятке Герцен не переработал статьи, разве что подправил ее стилистически. Присоединив к статье о Гофмане еще одну, написанную уже здесь, в ссылке, о Вятке, он отправляет их Полевому с просьбой напечатать где тот захочет. Статья была подписана "Искандер". Этим псевдонимом впоследствии Герцен подписывает все свои произведения.
Герцен считал, что Гофман преодолевает "односторонность германских ученых, окопавших себя валом от всего человечества…". Герцену по душе и то, что Гофман отгораживается от аристократии, идет, как кажется Александру Ивановичу, в гущу народной жизни: "…Аристократы скучны; сначала их тон, их пышность, их освещенные залы нравятся; но все одно и то ж надоест донельзя. Гофман бросил аристократов и с паркета, из душных зал бежал все вниз, вниз и остановился в питейном доме".
Герцен потому и вернулся к этой статье, что она вся проникнута авторской симпатией к живой действительности. Да и написана она остроумно, живо. Приятно было в глухой ссылке прикоснуться к творению, созданному где-то там, в иной, светлой поре. В Гофмане Герцену импонировало удивительное искусство сливать чудеса буквально всех времен и всех народов с вымыслом, порою мрачным, болезненным, но чаще трогательным, шаловливым, насмешливым. Сверхъестественное и повседневное, а порой и пошлое. Тут и привидения, которые с гримасой отвращения пьют… желудочные капли, феи, угощающиеся кофе, колдуньи, торгующие яблоками и пирожками. Романтик и реалист, психолог, автограф — все это было так близко, так понятно Герцену. Гофман так же, как и Герцен, чувствовал отвращение к чинным "чайным" обществам. Герцен читал у биографа Гофмана Гитцига, что писатель большую часть вечеров, а порой и ночи, проводил в винных погребах, всегда веселый, остроумный, окруженный веселящимися людьми. И вспомнились "пирушки у Никитских ворот".
"Гофман" увидел свет летом 1836 года в журнале "Телескоп" в 10-й книжке. Эта публикация обидела И. Полевого, который обвинил Герцена в том, что "серьезные люди не дают одну и ту же статью в два журнала". Но Полевой был не прав в своих подозрениях. Герцен не посылал статьи в "Телескоп", это сделал Кетчер. Сам же Герцен был недоволен тем, как ее небрежно напечатали.
Новый год начинался для Герцена письмом от Наташи. Он выучил его наизусть. "Да, сам бог водил мою руку, когда я писала тебе, что у меня ничего нет, кроме тебя. — Сам бог, мой Александр! Он дал мне все в одном тебе, он дал мне душу, способную любить одного тебя. Как хороша я теперь, друг мой, как полно счастья все существо мое, какая музыка в душе моей. Теперь я вся гимн любви, слушай эту музыку: она небесная, она от бога, она твоя!" И прочь все сомнения! Он счастлив безмерно. И вдруг…
18 января 1836 года камердинер Матвей разбудил Герцена словами: "Старик Медведев приказал долго жить", Герцен и Витберг застали Медведеву в каком-то сумеречном состоянии. Кроме них да еще одного чиновника — никого. Некому похлопотать о похоронах, присмотреть за детьми. Вятское общество отвернулось от вдовы, которая это общество избегала. Хлопоты, заботы следующих двух дней поглотили и силы и чувства Герцена. Наконец похороны и унылое возвращение в дом усопшего.
Через некоторое время положение Медведевой еще более усложнилось. Старый развратник губернатор, не привыкший к отпору со стороны вятских дам, обратил на вдову свое "нежное внимание". У Тюфяева был козырь — отец губернии заботился о благополучии попавшей в беду молодой женщины, он готов облагодетельствовать и бедных сирот… Медведева все поняла и выгнала Тюфяева из дома. Униженный паша, конечно же, затаил злобу, и рассчитывать на то, что он оставит в покое несчастную женщину, не приходилось.
А у кого ей искать защиту в чужом и враждебном городе? Естественно, что взоры Прасковьи Петровны невольно были обращены к Герцену. Конечно, она понимала: политический ссыльный — слабая защита. Да и что мог предложить ей Герцен? Медведева была согласна лишь на все, то есть на то, чтобы Герцен предложил ей стать его женой. Но именно такое предложение Герцен не мог, не желал сделать, хотя порой неподкупная совесть требовала — женись. "Бедная, бедная Р.![1] Виноват ли я, что это облако любви, так непреодолимо набежавшее на меня, дохнуло так горячо, опьянило, увлекло и разнеслось потом?"
Герцен и сам нуждался в защите или хотя бы в участии, в дельном совете. Но у кого его получить? Конечно, Герцен понимал, что рядом есть, может быть, единственный в этом городе человек с жизненным опытом, опытом, которого никто не хотел бы иметь, человек беспредельно честный, неподкупный, человек глубоко к нему привязанный. Этим человеком был Витберг. Но Герцен кренился и до поры до времени ни слова не говорил ему и чуть ли не со слезами наблюдал, как мучается в поисках ответа Медведева. "…Р. страдала, я, с жалкой слабостью, ждал от времени случайных разрешений и длил полуложь". Тюфяев не прекратил своих домогательств, но теперь он пустился на подлости.
Прасковья Петровна после смерти мужа очутилась без всяких средств к существованию, а всевозможные лавочники, хозяин дома по науськиванию губернатора потребовали уплаты за продукты, за квартиру. Медведева не знала, что делать. А тут еще дети. У нее оставалась единственная надежда устроить их в какой-нибудь пансионат на казенный счет, но представление об этом должно было исходить из губернской канцелярии. Тюфяев позаботился о том, чтобы бумага была составлена так, что отказ был неминуем.
Еще в 20-х числах января, сразу же после смерти Медведева, Герцен написал письмо брату Егору Ивановичу с просьбой о займе тысячи рублей. В письме он не объяснил, зачем ему понадобилась эта сумма, но Наташе рассказал довольно-таки туманно и с условием, чтобы она никому не передавала, "пусть думают, что на вздор".
В это тяжелое время Герцен мог найти хоть каплю успокоения только в письмах. В письмах к Наташе, в чтении ее писем. И поток этих писем все возрастал. Впоследствии Александр Иванович назовет их письма "какой-то движущейся, раскрытой исповедью".
Романтически-возвышенный слог этих писем, частое упоминание бога свидетельствуют о религиозно-мистических настроениях, которые овладевали Герценом. Этому способствовало и тесное общение с Витбергом. Не обошлось и без влияния глубоко религиозной Натальи Александровны. И Герцену не хотелось противоборствовать этим влияниям. Тогда они были созвучны его настроениям, о чем свидетельствует и постепенно меняющийся слог герценовских писем к Наташе, и наброски очерков и повестей этого времени.
Герцен еще не признался Наташе целиком в своем увлечении Медведевой. И она — как неотступный укор совести. От Прасковьи Петровны можно на время скрыться, не навестить вечером ее гостиной, но от совести не скроешься, она в тебе.
Двадцать пятого марта в Вятку из Москвы приехала жена Витберга с детьми. Она успела познакомиться с Наташей, привезла от нее письмо. Еще ранее она с благодарностью приняла предложение Герцена не разрушать их с Витбергом дуэт, жить вместе. Но уже на следующий день по приезде жены Витберг заявил, что Прасковья Петровна с детьми также будет жить в их доме. Поспешил ли архитектор с таким решением, если бы знал всю правду об отношениях Герцена и Медведевой? Наверное, он поступил бы точно так же. Иного пути для пресечения назойливых ухаживаний Тюфяева не было. "У него Р. была спасена, такова была нравственная сила этого сосланного. Его непреклонной воли, его благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам вятский Шемяка".
Положение Герцена теперь стало просто невыносимым. "Мы очутились под одной крышей — именно тогда, когда должны были бы быть разделены морями".
Уже минул год с того дня, когда Герцен покинул Крутицкие казармы. Тяжелый год испытаний реальностью. Казалось, Герцен несколько успокоился, пообвыкся, перестал метаться. "…Моя пустая жизнь кончилась, — писал он Наташе в апреле 1836 года, — я опять занимаюсь, хотя не так много, как прежде, но с пользою. Не должно удаляться от людей и действительного мира, это старинный германский предрассудок; в действительном мире есть своя полнота, которая не находится в жизни кабинетной и которая учит многому… Разбитый, больной, печальный явился я сюда и потому искал в ложном шуме утешения; это не могло долго продолжаться; ты ускорила еще мое возвращение к идеальному, и год этот не совсем пропал в жизни моей; он богат опытами, чувствами и более всего любовью к тебе, мой ангел".
А между тем Герцен никак не наберется смелости, чтобы прямо, открыто рассказать Наталье Александровне о Медведевой. Он пишет о ней намеками, называет Полиной, а в результате Наталья Александровна решила, что Полина — Тромпетер, о которой ей так много говорил Герцен, — влюбилась платонически в ее Александра. Оба страдают, так как Александр не может разделить ее любви. Наталья умоляет Герцена не скрывать от Полины правды. Это было уже выше всяких сил, Александр Иванович не мог далее скрывать правды от Натальи, он написал ей и рассказал все.
В ожидании своего "приговора" Герцен вновь заметался. То он с головой уходит в работу над планом новой статьи, то, отшвырнув бумаги, выскакивает во двор, седлает коня и скачет куда глаза глядят несколько верст, чтобы только не думать, не ворошить тревожных мыслей.
Наступил май. Только в мае можно было вятскую весну назвать весной. Поутру 22 мая Александр Иванове вместе с другими чиновниками и во главе с губернатором уселся на губернаторскую расшиву — плоскодонное судно этак сажень 25 в длину и 5 — 6 шириной, — всю, от острого носа до плоского транца на корме, укрытую красным сукном, чтобы плыть на Великую реку. Здесь 23 мая каждого года справлялся главный летний праздники Вятской губернии — явление чудотворной иконы Николая Хлыновского. Это празднество древнее, времен, когда новогородские ушкуйники, двигаясь на северо-восток, основали поселение Хлынов, ставший только при Екатерине II Вяткой. Невдалеке от Хлынова и явилась новогородцам чудотворная. Поселившись в Хлынове, новогородцы прихватили с реки Великой и икону. Но она коварно исчезла и вновь объявилась на Великой. Новогородцы вновь вернули ее и при этом поклялись, что если икона останется в Хлынове, то они будут торжественным ходом носить ее ежегодно на Великую реку.
Герцен во все глаза смотрел, как на богатый дощаник водружают чудотворную, а по бокам иконы чинно устраиваются "архиерей и все вятское духовенство в полном облачении". Плыли целый день и только в два часа ночи 23-го прибыли на место. Герцена всегда привлекали этнографические детали быта, обрядов тех народов, с которыми он сталкивался. Поэтому остается только сожалеть, что письмо, отправленное им по возвращении с реки Великой к отцу, пропало. В "Былом и думах" описание этой поездки очень беглое, ироническое по отношению к иеромонахам, продажи ими жертвенного мяса. В письме же к Наталье Александровне он сообщает: "Сейчас возвратился я с Великой реки и устал ужасно… Торжественность этого национального праздника удивительна. Я приехал туда ночью, часа в два, но толпы народа уже не спали; везде шум, крик; тут ряд телег делает настоящую крепость, и за ним тысячи мужиков, толпы нищих, уродов, толпы черемис, вотяков, чувашей с их странным, пестрым костюмом, с их наречием. Разумеется, я спать не лег, а бросился в это море людей. Часовня, где образ стоит под крутою горою… Но нет, не хочу в твоем письме писать об этом, возьми папенькино письмо… там найдешь все это". Герцен толкался в этой разноголосой, гомонящей, поющей, молящейся толпе, удивляясь тому, как еще много языческого в христианских праздниках.
Можно только догадываться, почему Тюфяев, давно уже невзлюбивший Герцена, видевший явное его покровительство и поддержку Медведевой, вдруг в донесении от 16 июня 1836 года на имя министра внутренних дел Д.Н. Блудова писал, что "…в продолжение года службы его (Герцена. — В.П.) заметил в нем: похвальное поведение, особенное усердие, способности и образование отличное, образ мыслей, свойственный верноподданному", но "таланты его остаются без необходимого для них развития" в масштабах губернии. И далее раздобрившийся губернатор просит министра ходатайствовать перед Николаем I о разрешении Герцену служить в Москве под "особенным надзором" родственников или в Петербурге, где "при его образованности, он особенно может быть полезен и будет на виду у высшего правительства".
Словно сговорившись, на следующий день в далекой Москве хирург И.Ф. Гильтебрандт, добрый знакомый семьи Яковлевых, отправляет письмо лейб-медику, доктору самого императора Н.Ф. Арендту с просьбой похлопотать перед главноначальствующим III отделения и шефом жандармов графом Бенкендорфом за "воспитанника" Ивана Алексеевича. Речь идет опять-таки о возвращении Герцена в Москву. Слухи об этих ходатайствах доходили до Герцена и порождали у него надежды. Увы пока напрасные.
Ясно, что Тюфяев был бы не прочь сбыть с рук строптивого и столь блистательного ссыльного, как Герцен. Счастливый соперник будет устранен. Без поддержки Герцена ни Медведева, ни Витберги существовать не смогут, и как знать… не станет ли прекрасная вдовушка более уступчивой, когда убедится, что архитектор с семьей гордо голодают.
Надежды на перевод в Москву или Петербург растаяли через месяц. На сей раз неповоротливая бюрократическая машина сработала удивительно быстро. 20 июля граф Бенкендорф отписал министру внутренних дел Блудову по поводу тюфяевского представления, что о переводе Герцена не может быть и речи. "Во-первых, потому, что причиною высылки Герцена из Москвы был обнаруженный им в письмах непозволительный образ мыслей, в котором он в столь короткое время исправиться не мог; и, во-вторых, потому, что прощение его было бы несправедливо в отношении прочих, по одному с Герценом делу подвергнутых наказанию и равно с ним или даже и менее виновных". Конечно, это был удар. И еще неизвестно, как бы отреагировал на него Герцен, но именно в это же время пришел ответ от Наташи на его полное признание относительно Медведевой и отпущение грехов.
"Читая признание твое, ангел мой, я залилась слезами. Далеко от того, чтоб ты пал в душе моей, о, нет, Александр; клянусь тебе, ежели б ты сделал что слишком порочное, — этого не может быть никогда, — но если бы, и тогда я омывала слезами и молитвою грех твой, просила бы Бога, чтоб Он за тебя наказал меня, а чтоб ты унизился в душе моей, чтоб любовь моя умалилась одной каплей?.. Теперь просьба о ней. Ежели ты не можешь прибавить ей счастья, не умножай горя ее, заставь ее разлюбить тебя незаметно ей самой и пуще всего при расставании не давай надежды: не то страдания ее будут тяжки и продолжительны…"
Эта полная амнистия успокоила Герцена, помогла перенести невзгоды продолжающейся ссылки, но и породила поток покаянных писем. Наталья Александровна хотя и дала амнистию, но продолжала терзаться сомнениями. Она даже была готова на то, чтобы Герцен женился, на Медведевой, а она была бы только "кузина, любящая тебя без памяти".
За окном уже несколько суток холодный дождь сменяет мокрый снег, а пронизывающий ветер день и ночь стучится в ставни. Вятка нахохлилась, притаилась, на улицах ни души. А у подъезда вдруг позвонили. Оказалось, почтальон принес очередную, 15-ю книжку "Телескопа" на 1836 год. Надо жить в глуши, в ссылке, чтобы донять всю важность такого события, как получение новой книги. В сторону все бумаги, все дела!
К этому журналу у него отношение особое. Его издает Николай Иванович Надеждин, фигура примечательная и противоречивая. Сын сельского священника, семинарист, он окончил две духовные академии (рязанскую и московскую), учительствовал, а затем, после защиты докторской диссертации, стал профессором по теории изящных искусств, археологии и логики в Московском университете. У него учился Николай Огарев, он же рассказывал Герцену, что как-то Николай Станкевич сказал Константину Аксакову, что Надеждин "много пробудил в нем своими лекциями и что если он (Станкевич) будет в раю, то Надеждину за то обязан". Собственно, и Герцен обязан Надеждину тем, что в 10-й книжке "Телескопа" за этот год была напечатана и его статья "Гофман". Правда, это стоило ссоры с Полевым, а вина тут только Кетчера, который не знал, что Герцен отослал статью Полевому. А впрочем, вряд ли Кетчер не знал, ведь в середине декабря 1835 года Герцен писал Николаю Христофоровичу: "Я посылаю в Москву две статьи: 1) "Гофмана" и 2) об Вятке, при письме к Полевому, — куда он хочет, пусть поместит или велит поместить".
Кетчер иногда, сам того не желая, из самых лучших побуждений доставлял друзьям неприятности. И с Надеждиным у него вышло не совсем ловко. Надеждин был "теоретически" влюблен в одну барышню, хотел жениться. Но родители барышни и слышать об этом не желали. И вот у Кетчера созрел план — устроить "романтический побег". Были оговорены условные знаки, Надеждин и Кетчер замерли на лавочке Рождественского бульвара. А знака нет и нет. Надеждин задремал, просыпаясь, хныкал, уговаривая Кетчера идти спать. И уговорил наконец. Когда же они ушли, появилась девица. И она подавала условные знаки, кто знает, может быть, час, а может, и больше…
Впрочем, когда в руках свежая книжка журнала, воспоминания только мешают. Герцен торопливо разрезает страницы. "Современная летопись", "Критика", "Науки", 'Нравы, или Сцены из общественности и частной жизни", "Смесь", "Знаменитые современники". С чего же начать? Начал с "Критики" и "Смеси". Добрался до раздела "Науки". Почти весь раздел занимает статья: "Философические письма к г-же***. Письмо 1-е". Вместо подписи стоит: "Некрополис 1829 г., декабря 17". В примечаниях редакция сообщала, что это письмо — перевод с французского и что в следующих книжках "Телескопа" будут опубликованы еще два письма того же автора.
"Перевод с французского"? Это настораживало, да и отсутствие имени автора тоже. Сколько раз бывало там, в Москве, получая очередные книжки журналов, он второпях разрезал, прочитывал только те статьи, которые его в тот момент интересовали, на остальные не хватало времени, да и охоты тоже. Знал бы Герцен, что на полке в библиотеке Александра Пушкина лежит 10-я книжка "Телескопа" за 1836 год, разрезанная только на страницах статьи "Гофман"… Не знал Герцен и того, что "Философическое письмо", над которым он раздумывал, перевел с французского не кто иной, как все тот же Кетчер.
Но в Москве можно и не читать весь журнал, в ссыльной Вятке это уже непозволительная роскошь. Прочитаны первые страницы, и Герцен уже ничего не видел, не слышал вокруг. "Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, — все равно надобно было проснуться…" "Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Читаю далее — "Письмо" растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце". Эти слова написаны Герценом через много-много лет, когда создавались "Былое и думы". Но они звучат как сиюминутная реакция на мысли, настроения, тон письма. В переписке Герцена 1836 — 1837 годов это письмо не называется, есть только упоминание "об одном происшествии в Москве" в письме к Наташе в январе 1837 года.
Герцен останавливался, снова читал, возвращался к прочитанному, находил новые мысли, наконец вскочил, бросился к Витбергу, прочел ему. Вечером на огонек забежал учитель Скворцов, жених Паулины. Прочел и ему. А потом всю ночь напролет без сна, думал, думал. Письмо притягивало, письмо вызывало и возражения. Россия — "Некрополис", "город мертвых"? Ясно, что речь идет о России чиновнично-крепостнической, России, задавленной гнетом. Но где же выход? Неведомый автор его не видит, да и не ищет. "У России нет будущего, как не было и прошлого!" С этим нельзя согласиться. А декабристы? Да, автор вспомнил о них, но для него 14 декабря — огромное несчастье, которое отбросило Россию на полстолетия назад. Нет, нет и нет — он не убедит тех, кто поклялся продолжать дело Пестеля и Рылеева.
И первопричина всех несчастий России, по мнению автора, в процветающем православии. Запад же ушел вперед только потому, что там укоренился в основном католицизм. Неубедительно. Гораздо убедительней звучит убийственная критика российских порядков. В этом вопросе Герцен целиком с автором. "Дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне".
Злодеяние за злодеянием, а не царство ума и благополучия, как утверждают льстивые царедворцы. Убийство за убийством — царский дворец — прибежище уголовных преступников. Герцена не могло не поразить, что подобные утверждения напечатал Надеждин. Надеждину было чуждо пристрастие автора письма к католицизму. И именно Надеждин заявлял, что "вся жизнь, все бытие" русского народа "сосредоточены" в его царях и что "нет истории русского народа", зато есть "история государства русского, история царей русских".
Герцен на стороне автора "Письма". Не история царствований составляет суть истории народа. Историей русского народа можно гордиться. Но автор заявляет, "что у России не было прошлого". Герцен не знал, кто автор "Философического письма", и узнал много позже. Зато Пушкин 19 октября 1836 года обратился к автору, Петру Яковлевичу Чаадаеву, с посланием: "Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться… Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…" (Пушкин это письмо не отослал, узнав о том, как в Москве расправились с Чаадаевым.) Под этими словами Герцен мог бы подписаться.
Герцен не только внутренне протестовал против целого ряда утверждений автора письма, он доказывал Витбергу и Скворцову, что Россия много дала миру, достаточно вспомнить деяния Петра и труды Ломоносова, декабристов и Пушкина. Но эти горячие опровержения ни на йоту не умаляли глубокого уважения Герцена к неизвестному автору.
"Заключение, к которому приходит Чаадаев (через несколько месяцев Герцен узнал имя автора и даже, оказывается, один раз мельком видел его на обеде у графа Орлова. — В.П.), не выдерживает никакой критики, и не тем важно это письмо; свое значение оно сохраняет благодаря лиризму сурового негодования, которое потрясает душу и надолго оставляет ее под тяжелым впечатлением. Автора упрекали в жестокости, но она-то и является его наибольшей заслугой. Не надобно нас щадить: мы слишком быстро забываем свое положение, мы слишком привыкли развлекаться в тюремных стенах" — так резюмирует Герцен в книге, написанной им в 1850 году, "О развитии революционных идей в России".
Герцен принимал упрек, брошенный Чаадаевым поколению, которое шло сразу следом за декабристами. Идеи декабристов не схоронишь в сибирских рудниках, но где люди, подхватившие их, воплотившие в жизнь? В лучшем случае они в ссылке. А ведь Герцен, его друзья уже шагнули за те пределы дворянской ограниченности, печать которой так отчетливо виделась на планах и проектах героев 14 декабря.
Еще не утихли "тихие споры" вокруг письма, когда до Вятки докатился поразительный слух, право, он стоил "Письма" — Николай I приказал считать Чаадаева сумасшедшим. Ему предписано не выходить из дома, и "сердобольный царь" повелел снабжать "слабоумного" даровыми лекарствами и даровым медицинским пособием врачей. Это было уже открытым глумлением над человеческим достоинством.
Герцен правильно понял "Письмо" Чаадаева, его сильные и слабые стороны, и это при том, что Александр Иванович не знал, не читал других писем Чаадаева. А ведь их было всего восемь. И первое Чаадаев написал еще в 1829 году. С ним был знаком Пушкин. Все восемь были опубликованы только через сто лет после первого. Мыслитель имеет право и на ошибку — Чаадаев ошибается в своих оценках событий 14 декабря. Но он не ошибался в главном: корень всех зол России — крепостничество и самодержавие.
Не все письма Герцена сохранились. Некоторые уничтожались получателями тут же по их прочтении, другие затерялись. Пока же нет письма, которым Герцен откликнулся на смерть любимого поэта. Потом он писал: "…Пушкин был убит на дуэли одним из чужеземных наемных убийц, которые… готовы предложить свою шпагу к услугам любого деспотизма. Он пал в расцвете сил, не допев своих песен и не досказав того, что мог бы сказать". Это написано в той же работе "О развитии революционных идей в России". Чаадаев и Пушкин — они как вехи развития идей, на которых воспитывался Герцен.
Герцен снова за письменным столом. Еще в июне 1836 года он писал Наташе: "Все яркое, цветистое моей юности я опишу отдельными статьями, повестями, вымышленными по форме, но истинными по чувству". Герцена привлекают автобиографические сюжеты с самого начала его литературной работы. "Яркое", "цветистое" — наверное, в юности было немало запавших в душу, в сердце таких сцен. Но здесь, в Вятке, все это отодвинулось, заслонилось разъедающей и душу и сердце драмой — романом с Медведевой. Это ли не сюжет для романтической повести с трагической развязкой? Повесть называется "Елена". В предисловии к лондонскому изданию романа "Кто виноват?" Герцен вспомнил об этой повести (и ошибся, отнеся ее целиком к 1838 году, повесть в основном писалась в Вятке): "Мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собой и забросить цветами один женский образ, чтоб на нем не было видно слез. Разумеется, что я не сладил с своей задачей…" "Елена" даже не повесть, а скорее набросок, отрывок. И его Герцен пытается написать по ранее выработанной формуле: "все вымысел, но основа — истина". Но вымысел увлек его далеко от истины. Только потому, что Герцен в письмах и в "Былом и думах" пояснил замысел "Елены", можно утверждать, что "истина" — это роман с Медведевой. Здесь полный набор романтических аксессуаров — и рок, и карлы, и сумасшествие главного героя — князя, и монастырский хор, возвещающий прощение князю, погубившему своей изменой любимую, и его чудесное исцеление. Герцен быстро разочаровался в повести. 11 ноября l836 года он пишет Наташе: "Повесть остановилась. Занятия другие есть". Еще через полгода Герцен приходит к убеждению, что "писать повести, кажется, не мое дело". Текст "Елены" был все же послан с Кетчером Наташе, но и Кетчер, который пытался пристроить повесть в "Сыне Отечества", сделать этого не сумел, а может быть, и не захотел. Но потом долго грозил Герцену, говоря, что, "если ты не напишешь новой статьи, — я напечатаю твою повесть, она — у меня!"
15 января 1837 года был день рождения Витберга. Втайне от новорожденного его друзья во главе с Герценом готовили "живые картины". Герцен на следующий день после празднования писал Наташе: "Я был антрепренер, директор и пр…Картины сочинил я, и ты узнаешь в них мою вечную мысль, мысль о Наташе. 1-я представляла Данта, утомленного жизнию, измученного, изнуренного, — он лежит на камне, и тень Виргилия ободряет его и указует туда, к свету; Виргилий послан спасти его Биатричей. Дант был я, и длинные волосы, усы, и борода, и костюм средних времен придал особую выразительность моему лицу".
Когда представление кончилось, Витберг "взошел на сцену и со слезами, долго, долго жал в своих объятиях…", потом подошел к Герцену, из-за спины вытащил что-то, смутно напоминающее хомут. Но при ближайшем рассмотрении это оказался венок, очень неумело сплетенный… из лаврового листа, который хозяйки кладут в суп. Но Герцен был тронут и "жал руки этого дивного человека". Что же, и в Вятке у Александра Ивановича выпадали по-настоящему светлые праздничные минуты. Герцен отписал отцу: "Я могу против 15-го января 1837 года поставить отметку: от души весело провел время".
Герцену пришлось по сердцу амплуа актера, и он с удовольствием согласился участвовать в подготовке любительских спектаклей. Для начала поставили одноактную комедию "Марфа и Угар, или Лакейская война" А. А. Корсакова. Герцен был доволен собой. "Я играл — и притом хорошо вчера, перед всем городом, слышал аплодирование, радовался ему и был в душе актером". Но сцена — это только средство на время отвлечься от давящих мыслей. "Вот тебе во мне новый талан… могу идти в бродячие актеры".
За эти два года уже не раз сердце согревалось надеждой на скорое окончание ссылки, мечталось о близком свидании с отцом, матерью, Наташей. Но пока всякий раз эти грезы рассыпались. И тогда Герцен, по его же словам, "глупел", "сердился". Но как только появлялся новый слух, Александр Иванович воскресал, и… "Я теперь ничего не делаю, не могу ви о чем думать, кроме об отъезде", — пишет он Наталье Александровне. Но это было не совсем так. Зимой 1337 года Герцен много думал о будущем. Тяжелые это думы, когда за плечами всего 24 года и вопрос стоит так: "Писать или служить?" Литературное поприще кажется Герцену неудовлетворительным, так как в ней нет настоящей жизни, "служить — сколько унижения, сколько лет до тех пор, пока моя служба может быть полезна?"
А "полезность" службы Герцен видит прежде всего в том, насколько служебное положение, поле его деятельности будут споспешествовать исполнению "великого дела" — дела освобождения народа. Но об этом в письмах только намеки, и не прямые, а иногда очень своеобразные. Например, отклик Герцена на известие о том, что Ник женился. "Огарев принадлежит великому делу (курсив мой. — В.П.) еще более, чем мне, а своим друзьям — столько же, сколько и своей возлюбленной". "Великое дело" — так шифруется борьба с тронами и пушками, расстрелявшими декабристов, дело, которому они присягнули на Воробьевых горах.
Наталья Александровна очень близко к сердцу приняла герценовское "писать" или "служить". Она поняла это "или — или" по-гамлетовски. Догадываясь о своем влиянии на Александра, ответила категорически: "…Сколько бы ты ни сделал службой, все будешь обыкновенный служивец, каких много, потому что тебе указан путь, поставлены границы…
А писать… о! тут не проложенная уже дорога, не истоптанная уже, нет, ты можешь открыть тут себе целое поле и только сам проложишь себе дорогу и только сам пойдешь по ней! И можешь тогда быть несравненно полезнее себе и другим". Эти мысли варьируются в письмах Натальи Александровны, она надеется убедить Александра в своей правоте.
Наследник престола цесаревич Александр Николаевич собрался в поездку по России. Он первый представитель Царского рода, кто побывает в Сибири. По пути в Сибирь великий князь заглянет и в Вятку. Весть об этом повергла Тюфяева в панику и в то же время подхлестнула к административному рвению необычайному. Тюфяев пытался рассуждать здраво. Прежде всего в Вятку цесаревич поедет в экипаже по тем дорогам, которые надлежит губернатору содержать в отменном состоянии. А по вятским проехать без поломки экипажа попросту невозможно. Безрессорная телега, добротно сколоченная, — вот единственный "экипаж", способный преодолеть ухабы, канавы и грязь. Но цесаревича в телеге не повезут. Значит, готовиться к высочайшему посещению нужно начинать с дорог. Их засыпали, кое-как ровняли согнанные из окрестных сел и деревень крестьяне. В вятских городах, которые будет проезжать наследник, заново красились заборы, ремонтировались деревянные тротуары. Заботы об этом переложили на плечи домовладельцев. Каждому вменялось возле своего дома починить или заново выложить тротуар.
Потом в Вятке каламбурили, что Тюфяев споткнулся на вдовьем тротуаре в городе Орлове. Да, и этот тротуар сыграл свою роль в падении Тюфяева. А дело было так: бедная вдова из Орлова заявила, что у нее нет средств для того, чтобы купить доски и починить тротуар. Городничий о сем "вдовьем бунте" донес губернатору. Губернатор думал недолго. Нет средств? Нет досок? Выломать полы в доме вдовы, замостить ими тротуар за казенный счет. А затем взыскать, и если понадобится, то и дом вдовы с торгов продать. Все в духе Калибана, Тюфяев остался верен себе.
Наследник должен был прибыть в Вятку 19 мая. Какая обида! Вот бы потешить его высочество праздничным гуляньем в честь Николая Хлыновского!.. Но празднества 23-го, наследник к тому времени укатит дальше. Тюфяев раздумывал недолго — явление чудотворной в руках человеческих, вернее, губернаторских. А губернатору желательно, чтобы икона явилась не 23-го, а 19-го. Архиерей со смирением благословил сии перемены, и депеша об "угощениях" наследника, приготовленных вятским губернатором, поскакала в Петербург к самому царю.
Тюфяев был уверен в высочайшем утверждении "меню". Но просчитался. "Государь, прочитавши, взбесился и сказал министру внутренних дел: "Губернатор и архиерей дураки, оставить праздник, как был". И вместо высочайшего одобрения Тюфяев получил высочайший нагоняй. Губернатор после этого и вовсе потерял голову. Ничем иным нельзя объяснить его распоряжение схватить в Орлове всеми там почитаемого купца за то, что он пообещал доложить наследнику о безобразиях с полами бедной вдовы. Купец был доставлен в Вятку городничим, водворен в больницу и "заподозрен в сумасшествии". Что же, Тюфяеву такие трюки не впервой, однажды он объявил уже полоумным доктора Петровского. Да и "высочайший пример" перед глазами — Чаадаев.
Из Петербурга пришло повеление: во всех губерниях, по которым проследует наследник, приготовить выставки всякого рода изделий края. Причем регламентировалось расположить экспонаты "по трем царствам природы". Тюфяев оказался в затруднении: что сие означает? Никто из чиновников пояснить тоже не мог. И тут-то губернатор вспомнил о Герцене. Канули в прошлое дни губернаторского благоволения к ссыльному, но что поделаешь? Герцена призвали на совет. Оказывается, кандидата университета вовсе не затрудняют эти три царства. Он с детства помнил книгу С.-Г. Гмелина "Путешествие по России для исследования трех царств естества". Губернатор скрепя сердце поручает Герцену готовить выставку.
Герцен с интересом распределял по трем царствам присланные с мест "земные произрастания" и "мануфактурные и промышленные изделия из металла и дерева", вотские наряды, чугунные решетки. Его особенно привлекала возможность показать быт вотяков, который он пристально изучал, когда писал статью "О Вятке". Дай Александру Ивановичу волю, он бы выставил летнее жилище вотяка — куа, или куало, — легкую постройку из тонких бревен, без окон, пола, потолка и печи, с дырявой крышей из драни. Пусть полюбуется будущий император всероссийский, как живут его верноподданные.
Но разве Тюфяев разрешит? Да и архиерей заартачился, ему-то известно, что у вотяков куало не только жилище, но и храм, где обитает воршуд, — домовое божество, в куало приносят жертвы и вершат молитвы. Тюфяев, конечно, не разрешил. Зато Герцену удалось раздобыть несколько комплектов вотских национальных одеяний. Вотяцкие женщины достаточно консервативны в отношении одежды, поэтому у них сохранились короткие кафтаны-безрукавки (шот-дерем) синего цвета со множеством оборок на спине. Приобрел Герцен и айшон — своего рода кокошник, он выше старорусских, а в основе его лежит цилиндрическая коробка, свитая из бересты. Айгдон спереди украшали серебряные монеты, свисающие на лоб в виде бахромы.
Герцен очень жалел, что время не позволяет ему съездить в селения бесерменов, расположенные в Глазовском уезде. Ведь бесермены по происхождению монголы, и, конечно, их национальные костюмы, оружие украсили бы выставку.
Подготавливая экспонаты, Герцен настолько увлекся, что совершенно забыл о том, что выставка — это просто показная витрина, на которую то ли взглянет высокий гость, то ли нет, а может быть, и не пожелает даже зайти. Герцена привлекал "аромат этнографии".
Наследник прибыл в город Орлов, и в тот же день к вечеру Тюфяева чуть не хватил удар. Его высочество первым долгом повелело арестовать городничего. "Тюфяев еще на два градуса перекосился". Вдова-то, оказывается, добралась все же до наследника. И когда Александр въехал в Вятку, то, сухо поклонившись губернатору, тут же учредил врачебную комиссию, которая признала, что орловский купец здоров — "Тюфяев был потерян".
18 мая в сумерках наследник удостоил своим посещением выставку. Тюфяев взялся было за роль гида, но после нескольких невразумительных фраз стушевался. Сопровождавшие наследника воспитатель его Василий Андреевич Жуковский и преподаватель адъюнкт-профессор Арсеньев поспешили сгладить неловкую паузу. Жуковский попросил Герцена показать им выставку.
Герцен сделал это с блеском, присущим ему органическим остроумием. Наследник остался доволен и даже соблаговолил произнести в адрес вятского чиновника несколько ласковых слов. Когда Александр уехал, Жуковский и Арсеньев стали расспрашивать Герцена. Они еще при осмотре выставки, слушая объяснения Александра Ивановича, поняли, что этот чиновник не вятского изделия. Еще до ареста Герцен слышал от Полевого, что Жуковский заступался за Пушкина, да и не только за него. Поэтому Александр Иванович был откровенен с гостями. Жуковский и Арсеньев распрощались с Герценом, оставив его в сладком предвкушении, пообещав доложить наследнику о всех его злоключениях, (И обещание было выполнено.)
Некоторое время Герцена мучил вопрос: ну а если он действительно получит "прощение", будет возвращен в Москву?.. Пристойно ли, не запятнает ли это его имя — ведь прощением политический ссыльный будет обязан цесаревичу? Но разве цесаревич его единомышленник? В конце концов, после долгих размышлений, отбросив сомнения, он пишет Наташе: "Теперь с поднятым челом я могу принять освобождение. Меня видели — одинок, без опоры, с названием сосланного; увидели меня — и оценили; тут не было просьбы; сперва узнали меня, потом кто я; итак, теперь я возьму премию за талант — есть ли тут хоть пятнышко?"
Прошел месяц со дня отъезда наследника из Вятки, я вдруг указ… Тюфяева скинули с губернаторства. Через некоторое время в Вятке появился новый губернатор — Александр Алексеевич Корнилов. Герцен пишет Наталье: "Этот человек образованный и нашего века, со мною хорош — это естественно. Из свиты наследника ему писали обо мне по воле великого князя… Новый губернатор ужасно много занимается, а поелику он меня приблизил к себе, то и мне достается работы вволю…" Корнилов был письменно предупрежден, что, по всей вероятности, "настоящее положение Герцена изменится к лучшему в непродолжительное время".
Герцену стало известно, что вятский жандармский штаб-офицер А.Г. Замятнин дал самый положительный отзыв о его поведении. Вообще Замятнин оказался человеком порядочным, он всячески защищал Герцена от преследований "Калибана-гиены" — Тюфяева…А известия об освобождении все нет и нет.
Но если теперь, при новом губернаторе, Герцен мог быть относительно спокоен и не опасаться, что его ушлют куда-либо "в большую глушь", то невыразимо тревожные вести пришли из Москвы.
Наталья Александровна щадила Герцена, не всегда обо всем ему писала. Всесильная приживалка княгини М.С. Макашина, давно невзлюбившая Наташу, всячески натравливала на нее старуху княгиню. У княгини был и без того скверный, сварливый характер, прихоти ее, никогда не знавшие отказов, превратились в деспотизм. Княгиня однажды заподозрила нежные чувства своей воспитанницы к ее кузену и запретила Наташе писать письма. Затем последовали новые, и уже не чем иным, как капризом княгини не объяснимые запреты — не играть на фортепьяно и даже не сметь пересесть с кресла на кресло без ее разрешения. Чего стоила Наталье Александровне одна только переписка с Александром!
…Ночь темная, страшная. Холодная гостиная. В углу стул, на нем тлеет огарок свечи. Перед стулом коленями на холодном полу стоит Наталья Александровна и пишет — ведь только в гостиной можно достать перо, чернила, свечу, из ее комнаты они унесены, спрятаны. Макашина почему-то не терпела Герцена буквально от рождения. Княгиня же, наоборот, благоволила к юноше, но только до тех пор, пока он не увлекся сенсимонизмом, пока до ушей княгини не долетели сплетни о его кутежах. Конечно же, Макашиной не стоило большого труда настроить старуху против племянника. Герцен изредка, и то по просьбе Наташи, писал княгине, и порой она смягчалась. Но всякий раз Александр Иванович забывал вспомнить Макашину, и княгиня вновь не жаловала племянника.
Макашина с чисто ханжеской изворотливостью придумала, как "осчастливить" Наташу… и предотвратить ее брак с Александром. Пока Александр Иванович отбывал ссылку, Наташу надобно выдать замуж. Наталья Александровна не красавица, в которую можно было бы влюбиться без приданого. Значит, единственный способ быстро выдать Наташу замуж — это сделать из бесприданницы (о чем княгиня не уставала повторять своей воспитаннице) состоятельную невесту. И княгиня расщедрилась. Сто тысяч наличными, а после ее смерти и кое-какая недвижимость. Неудивительно, что как только эта весть достигла ушей московских свах, объявились и женихи.
"Что я вытерпела сегодня, мой друг, — писала 26 октября Наташа, — этого ты не можешь себе представить. Нарядили меня и повезли к Свечиной — дама, которая с детства моего была ко мне милостива чрез меру; я вовсе тут не подозревала ничего, что же вышло? К ним каждый вторник ездит Снаксарев играть в карты; вообрази мое положение: с одной стороны старухи за карточным столом, с другой — разные безобразные фигуры и он. В первый раз я в таком обществе: разговор, лица — все это так чуждо, странно, противно, так безжизненно пошло, я сама была похожа более на изваяние, нежели на существо живое, и все происходящее казалось мне тяжким удушительным сном. Я, как малый ребенок, беспрерывно просила ехать домой, меня не слушали. Внимание хозяйки и гостя задавило меня. Он даже написал мелом до половины мой вензель. Боже мой! Существо, обладающее только деньгами, чинами (добротою, может быть), смеет думать соединить свой бред с моею небесною жизнью, исполненною рая, любви, восторгов неземных, исполненною одним тобою… Это величайшая из обид. Защити, Александр, моих сил недостает".
Герцен, получив это письмо, совершенно потерял голову. Как он мог защитить Наташу? Ведь ему самому высочайше не дозволено покидать Вятку. И если при новом губернаторе он ездит с ревизиями, то в сопровождении и под ответственность Корнилова, а до Москвы тысяча верст. Да и если бы их было сто? Он ссыльный, поднадзорный… Его московские друзья слишком мало значат в тех кругах, где свершается "продажа". Отец не защита. Наоборот! Мать? Луиза Ивановна за них, но, увы, она не имеет голоса в хоре Яковлевых — Хованских.
А дом княгини Хованской был наполнен таинственными приготовлениями. Уже заказан подвенечный наряд, куплены кольца. И, может быть, более всех суетился и хлопотал Лев Алексеевич Яковлев. Почему Сенатор так заинтересован в этой свадьбе? Это остается загадкой. Он ведь неплохо относился к Александру и, конечно, знал о его любви к Наташе.
Пока в доме княгини готовились к свадьбе, Снаксарев вдруг охладел к невесте. И в этом повинна не княгиня, а Наташа. Она так откровенно выказывала ему свое отвращение, что он поневоле задумался о будущей семейной жизни с женщиной, которая его не переносит. Если бы за Наташей было бы какое-то необыкновенное приданое — ну тогда иное дело. Правда, Снаксарев сумел выторговать у княгини в придачу к обещанному небольшую подмосковную деревушку. Но это пустяк! Княгиня была шокирована, но все же согласилась на добавку, только бы сбыть Наташу. Но Снаксарев к тому времени понял, что Москва — это ярмарка невест и среди них найдется и более сговорчивая и более богатая. И он перестал бывать у Хованских.
Лишь Наташа отписала, что опасность ее замужества отпала (надолго ли?), Герцен вновь вернулся к занятиям. До получения "страшных вестей" из Москвы Герцен упорно работал над статьей "I Maestri" — ("Учителя") и очерком "Симпатия". Обе эти вещи также пропали. И о их содержании можно судить только по достаточно многочисленным упоминаниям, а порой и прямым пересказам отдельных страниц в письмах к Наталье Александровне. "I Maestri" — статья автобиографическая, "воспоминания из моей жизни", воспоминания об учителях. Кого же Герцен называет учителями? Поэта Ивана Ивановича Дмитриева, Витберга и Василия Андреевича Жуковского. Задумана эта статья в мае 1837 года, вскоре после отъезда из Вятки наследника и сопровождавшего его Жуковского.
Остается только гадать, почему Герцен назвал Ивана Ивановича Дмитриева учителем. В "Былом и думах" Герцен почтительно, но с иронией говорит о "патриархе" Дмитриеве, пишет, что и он "езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции". Это сказано так, что можно понять: когда Герцен бывал у поэта и баснописца, тот продолжал занимать министерский пост. Но Дмитриев еще в 1814 году ушел в отставку и никогда не совмещал поэзию с административной деятельностью. В 1805 году, издав полное собрание своих сочинений, он уже больше ничего нового не написал. Министром же юстиции Дмитриев стал в 1810 году.
Получив "I Maestri", Наташа писала Александру: "Встречу с Дмитриевым я читала покойно, она хорошо написана, но в ней еще нет Тебя; ты встретился с ним, еще не узнанный мною, почти чужим… 35-й же и 37-й годы — тут-то, в этих встречах, ты, мой Александр!" Герцен отвечает Наташе: "Встреча с Дмитриевым показывает, каким я вышел из рук воспитания, две остальные показывают, каким ты меня сделала. Расстояние неизмеримое. Впервой встрече есть огонь — но огонь ума, огонь без теплоты, фосфор. Во второй и 3-й вое проникнуто теплотою души".
1835 год — год знакомства с Витбергом. Мистицизм Витберга, по мнению Герцена, "лежал долею в его скандинавской крови", в "холодно обдуманной мечтательности", подобней "огненному отражению солнечных лучей, падающих иа ледяные горы и снега Норвегии". Герцен признается, что в годы совместной жизни с Витбергом он "более, чем когда-нибудь, был расположен к мистицизму. Разлука, ссылка, религиозная экзальтация писем, получаемых мною, любовь, сильнее и сильнее обнимавшая всю душу, и вместе гнетущее чувство раскаяния — все это помогало Витбергу. И еще года два после я был под влиянием идей мистически-социальных, взятых из Евангелия и Жан-Жака…"
Витберг диктовал Герцену свои записки, которые как бы закрепляли их бесконечные беседы на религиозно-мистические темы. Эти записки были опубликованы "Русской стариной" в 1872 году. Но вот что примечательно. Когда Герцен писал "I Maestri", он уже как бы освобождается от Витберговых чар. В 1837 году они, сохраняя привязанность друг к другу, не всегда уже находили общий язык. Витберг замкнулся в своих бедах, "какая-то лень души овладела им".
И Герцен признается, что "мы дальше, нежели были прежде, одна симпатия страдания и таланта соединяет нас, в силу остальных идей нас делит огромное расстояние XIX века с XVIII". "Не надгробная ли речь его таланту моя статья "I Maestri" (курсив мой. — В.П.). Но как же тогда с утверждением, что он, Герцен, еще года два был под влиянием идей мистически-социальных? Это очередная непоследовательность, противоречивость гения. Он действительно еще и в 1838 году возвращался к этим настроениям.
И наконец, Жуковский. В "Былом и думах" Герцен хотя и тепло, но мельком, не задерживаясь, говорит о Жуковском. Зато в письмах к Наташе это имя сначала упоминается просто как имя переводчика тех поэтических творений, которые Александр рекомендует прочесть своей кузине. Но после знакомства с Василием Андреевичем Герцен называет Жуковского великим поэтом, "поэтом во всей славе", великим человеком, восхищается юностью его гения. Позже, перечитывая все написанное в Вятке, Герцен посчитал, что все мелко, кроме "I Maestri". Известно, что Жуковский тоже читал эту статью и даже сделал немало пометок на ее листах.
Очерк "Симпатия" — безыскусный рассказ о Полине Тромпетер. Отрывок из этой рукописи сохранился. Никакой беллетризации. Воспоминания для себя и нескольких посвященных. Писался очерк с удовольствием и потому, что это писалось о человеке близком, и потому, что "нет статей, более исполненных жизни и которые бы было приятнее писать, как воспоминания. Облекай эти воспоминания во что угодно, в повесть… или другую форму, всегда они для самого себя имеют особый запах, приятный для души. Повесть — лучшая форма, но это не мой род; доселе повести плохо выходят у меня; но рассказ, простой рассказ — это дело мое… итак, я намерен рассказать мое знакомство с Полиной…" Рассказал и тут же отослал Наташе. Об этом рассказе можно было бы и не упоминать, ведь недаром Наталья Александровна сказала, что "для других это галиматья…". Но когда рассказ писался, у Герцена выкристаллизовалось желание, родился план создания обширной автобиографии.
Вот и пришла долгожданная весть — с Вяткой покончено. Нет, Николай I не простил Герцена, не вернул его в Москву, просто сменил место ссылки. Взамен Вятки — Владимир и без права посещения Москвы. Об этой радостной перемене сообщило письмо (от кого — неизвестно) 28 ноября 1837 года. А следующий день был, может быть, самым тяжелым за все годы, прожитые Герценом в Вятке. Состоялся разговор с Медведевой. "Как я провел вчерашний день и сколько прострадал — этого нельзя и сказать. Лишь бы уж кончилось все это скорее. Слушай: Медведева больна с тех пор, как узнала о моем отъезде, и я должен смотреть на ее страдания, как человек, который бы обокрал отца семейства, пропил бы деньги и после должен смотреть, как те умирают с голода. Утешить я не мог и не хотел. Ты мне писала однажды: "При разлуке не подавай ей надежды"… Нет, тяжело, но надобно раз пройти черезо все это, и оно уже будет прошедшее. А до тех пор я еще, может, недели три останусь здесь, и ежели всякий день будет, как вчера, — то я занемогу. Разбойника наказывают раз, а это три недели пытки".
И Герцен действительно заболел. Он почти не выходил из дома, благо теперь жил отдельно от Витберга и Медведевой. Одиночество, а также всепрощающее письмо Медведевой целительно подействовали на Александра Ивановича. Перелом прошел. "Медведева воскресла: в женском сердце есть много силы, ежели достанет только решимости употребить ее". В письме к Наташе, письме, которое писалось трудно, Герцен подвел итог своего пребывания в вятской ссылке, итог, так сказать, внутренней жизни, но отнюдь не проделанной чисто умственной работы. Герцен пишет, что долго с ненавистью смотрел на Вятку, ее стены, но теперь ему хочется расстаться с вей как с добрым другом. "Здесь я узнал, что такое унижение, здесь я должен был поклониться чудовищному Калибану… Здесь стоял я у изголовья несчастного Витберга, здесь видел поэта во всей славе — Жуковского. Здесь, наконец, я встретил лилию (П.П. Медведеву. — В.П.), вырастающую на гробу, и сорвал ее для того, чтобы насладиться запахом, и задушил ее… Но здесь же пламенно и чисто мечтал я о тебе, здесь лилися слезы, которые еще едва обсохли".
В Вятке Герцен не мог осознать, как много значили его беседы в кругу "подснежных друзей" — небольшой группы молодых купцов, гимназистов, учителей. Но Александр Иванович так или иначе способствовал пробуждению у них тяги к знаниям. И не случайно Герцен приводит в "Былом и думах" отрывки из двух писем, полученных им после отъезда из Вятки. Он не называет имен своих корреспондентов. "Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне книги, назначь что хочешь, я употреблю все силы, дай мне ход"… Второй пишет: "Я тебя благословляю, как земледелец благословляет дождь, оживотворивший его неудобренную почву". Автор одного из этих писем все тот же Андрей Ефимович Скворцов, ныне счастливый супруг герценовской "симпатии" — Полины.
6 декабря Герцен блеснул речью в честь открытия в Вятке публичной библиотеки. Герцен утверждал, что в речи его "большого толка нет", но сам факт открытия библиотеки был уже событием незаурядным. А выступление Герцена тем более запало в сердца жителей города, что он как бы "освятил" своей речью приобщение провинциального захолустья к наукам, к чтению.
Последние дни перед отъездом пролетели в хлопотах, визитах, начатых и неоконченных беседах. С вятским обществом, по свидетельству Александра Ивановича, он расстался тепло.
29 декабря вятские друзья провожали Герцена до станции Вахта. Здесь последние тосты, последние поцеди, и возок скрылся в снежной пыли.