"Взрыв" - читать интересную книгу автора (Дворкин Илья Львович)

ГЛАВА XI

Дней в конце месяца Балашов отчаянно не любил и даже, пожалуй, боялся. Он с удовольствием согласился бы отработать несколько лишних смен, только бы не заниматься склочной работой тех дней.

Вообще-то возня с любыми бумажками нагоняла на него зевотную тоску, а тут еще дело касалось денег.

И не каких-нибудь абстрактных денег, которых и в глаза не увидишь, — в расчетах за транспорт, например, или в процентовках на выполненный объем работ, а денег живых, тех, что люди получают два раза в месяц в окошечках касс.

В общем, речь идет о многотрудном, кропотливом, чреватом самыми неожиданными обидами и скандалами деле — составлении нарядов. Или закрытии нарядов — как будет угодно.

Суть дела от этого не меняется.

И сколько ни откладывай, все равно наступит момент, когда придется обложиться справочниками, ценниками, техническими условиями и прочее, прочее. А обложившись, считать, сколько заработала бригада да сколько у кого сверхурочных часов, да сколько... много чего считать. Но это, в общем-то, полбеды, это элементарная арифметика. Делов-то! На «Соколе» тыр-тыр — покрутил ручкой, и готово. А вся загвоздка в том, чтобы точно выяснить, за что платить бригаде, то есть сколько и чего она, бригада, наработала.

И вот тут начинается.

Работали в разных местах. Одно закончили; другое еще нет; третье только начали; четвертое переделывали; пятое сгружали, перегружали, таскали, перетаскивали; шестое монтировали; налаживали седьмое. И так до бесконечности.

Причем во всем этом столько нюансов, сторон всяческих и граней, что черт ногу сломит.

За одно и то же можно и столько-то заплатить, а можно и в два раза больше — надо знать, как работа выполнялась: вручную, при помощи простых механизмов или сложных. Допустим, известно, какие механизмы работают. Но они ведь (и чем сложнее, тем чаще) имеют склонность ломаться. А сколько наработали вручную? Какой объем? Скажем, копает экскаватор — все понятно, считай себе кубики вынутого грунта, но вот траншею пересекает высоковольтный кабель, или телефон, или газовая труба, или водопровод, или... черт в ступе! В зоне подземных сооружений экскаватору работать запрещено. Пять метров с одной стороны, пять с другой — зона.

Извольте лопатой.

А если траншея глубиной четыре метра, ширины соответственной, а грунт — плотная глина, почти камень? Дела на неделю. Это значит, весь план кувырком полетит, если соблюдать правила буковка в буковку.

Вот и стоит прораб у траншеи и трясется, что сейчас вот кабель рванут или газ, а экскаватор в это время осторожненько, но все же копает.

Хорошо, если кабель уже отыскали и вешку над ним воткнули, а если нет? Тогда все в руках машиниста экскаватора — бывают такие артисты: нитку заденут и чувствуют.

А бывают...

Когда рвется шестикиловольтный кабель, раздается взрыв, будто хороший снаряд бабахнул, а место разрыва оплавляется. Если грунт песчаный, на том месте корка стекла образуется.

А если вместо кабеля водопровод, то, естественно, фонтан вроде петергофского и наводнение местного значения. И начинаются протоколы, комиссии и очень приличный штраф прорабу. Из собственного кармана.

Но допустим, все обошлось, в большинстве случаев, конечно, бывает так. Кабель или еще что откопали, экскаватор выбрал все, что можно, малость и лопатами ему помогли.

Спрашивается: как платить бригаде? Имеется полное право, формально, без липы, заплатить за ручной, очень дорогой, труд в зоне подземного сооружения, где экскаватору работать не положено. Но с другой стороны, рискуя собственной шкурой и карманом, прораб разрешил копать экскаватором, избавил рабочих от тяжелого труда. Но избавил-то он не бескорыстно, он план хотел выполнить. А денежки за это предусмотрены из расчета ручного труда, и рабочие это знают, и если ты их не заплатил, значит, жила.

Вот что такое закрытие нарядов. Да и разве только это?! Боже мой, разве только это?!

Самые неожиданные проблемы всплывают в эти суматошные дни, и никогда не бывает, чтоб довольны были все.

Но вот наконец наряды закрыты, выведен средний дневной заработок, и тут выясняется, что в какой-то бригаде этот средний больше.

 

— Конечно! — разорялась Зинка. — Конечно, там же ж все сплошь красные ударники, а мы кто? Мы гопники! Они там вкалывают, просто пупы развязавши на работе, а мы что? Мы же ж загораем!

— Ничего! — бодрым голосом, наперед зная, чем можно немножко позлить Зинку, сказал Балашов. — Ничего! Мы тоже поднажмем в следующем месяце и перегоним их.

— И-и-эх! Пере-го-ним! Ребенок вы еще Алексан Константиныч, совсем еще как есть дите! Да у них знаете кто прорабом? То-то! Он у их вырви глаз! За премию удавится! Он им приписал сотню метриков траншеи — и лады! И бригада довольная, и он ого-го какой передовой.

— Ну это вы бросьте, Зина! Чтобы такое говорить — знать надо. А так это напраслина, оговор.

— Оговор?! — Зинка даже вскочила. — Я сроду никого не оговаривала! А сами ихние же работяги спьяну хвастались. Наш, говорят, Вырви Глаз в передовые страсть как желает. А нам, говорят, что, нам, говорят, еще и лучше. Вот!

Бригада внимательно слушала.

— Не знаю уж, что вам сказали спьяну ваши знакомые, Зина, а есть очень простой способ проверять на будущее такие вещи. Давайте вызовем эту бригаду на соцсоревнование и в договоре запишем специальный пункт — пусть они у нас проверяют объем выполненных работ, а мы у них. Отказаться никакой Вырви Глаз не посмеет.

На минуту воцарилась настороженная тишина, каждый обдумывал, не несет ли это предложение подвоха. Бригада, конечно, и раньше давала соцобязательства и соревновалась с другими бригадами, но все это было как-то на бумаге — подводились итоги, считались проценты, но занималось этим преимущественно начальство в высоких сферах.

Зинка трахнула кулаком по столу:

— А что, гопники! А ведь это дело! Теперь они у нас во где будут! — Она сжала свой увесистый кулачище. — Теперь они не станут ходить да хвастаться — мы, мол, пятерку в день выколачиваем, не то что вы, серые! Теперь по-честному. Поглядим, кто серый, а кто красный. Вот уж Вырви Глаз почешется, он уж у меня почешется. Сама проверять стану, меня не объегорят!

— Это называется — рабочий контроль. Правильное дело, — сказал Травкин, — надо комиссию выбрать. Человек трех-четырех.

— Точно, — Зинка снова трахнула кулаком, — вот Божьего и выберем. Я начальник, а со мной Божий да Миша с Пашкой. Согласные?

Она оглядела бригаду. Ребята смеялись.

— Ну, наконец-то! Сбылась Зинкина мечта — выбилась в начальники! Теперь она, братцы, далеко пойдет, не остановишь. Умеют же некоторые — сами себя в начальники выбирают.

Замечания такого рода так и сыпались со всех сторон. И Зинка, ко всеобщему изумлению, вдруг обиделась.

Она покраснела еще больше, на глазах ее выступили слезы, и неожиданно тихим, каким-то неслыханным голосом она сказала:

— Ну и ладно... И как хотите. Я хотела, чтоб лучше... А если не доверяете, так и ну вас...

На миг все просто обалдели от такого и даже растерялись.

И Санька впервые подумал, глядя на Зинку, что она ведь просто женщина, со всеми присущими этой половине рода человеческого слабостями.

А ребята в это время уже обступили Зинку, увесисто хлопали ее по плечам, по могучей спине, уговаривали ее, утешали. Но Зинка вдруг уперлась.

— Не желаю так, — говорила она, — пускай голосуют. Чтоб по правде. Чтоб законно.

Пришлось голосовать.

— Кто за то, чтобы избрать Морохину Зинаиду Ивановну председателем комиссии рабочего контроля, прошу поднять руки, — торжественно возгласил Балашов.

И так же торжественно вся бригада подняла руки.

— Единогласно!

Зинка серьезно и строго поклонилась бригаде и сказала:

— Спасибо, — потом помолчала немного и добавила: — Я им покажу, сукиным сынам, как на мне в рай въезжать.

И снова она сделалась прежней Зинкой, снова все хохотали, отпускали шуточки, а она весело огрызалась и спускать никому ничего не желала.

Во всем этом шуме и гомоне Санька не сразу услыхал стук в дверь прорабки.

Стучал явно кто-то посторонний, потому что среди своих церемоний не водилось.

Бригада притихла и настороженно уставилась на дверь.

Санька отворил, и все увидели такую картину.

Впереди стоял навытяжку новенький, весь вычищенный, сияющий милиционер в звании сержанта, а за ним переминался с ноги на ногу рабочий их бригады Петька Моховиков в измятом, вымазанном, с полуоторванным рукавом костюме. В том самом костюме, который год назад, перед Петькиной свадьбой, помогали ему выбирать всей бригадой.

Петька стоял, опустив голову, в величайшем смущении, маленький, щуплый, похожий на мальчишку. А цвет лица у него был желтый с прозеленью.

— Кто будет товарищ Балашов? — осведомился сержант.

— Я, — Санька шагнул вперед.

— Мною доставлен задержанный в пьяном виде гражданин Моховиков, который хулиганил и безобразничал. Примите протокол и подпишитесь в получении означенного гражданина Моховикова.

Санька растерянно оглянулся, ребята во все глаза разглядывали сержанта и Петьку. Филимонов кивнул Саньке: мол, давай расписывайся, после разберемся.

Санька расписался и спросил:

— А что же ему будет?

— В виду первого раза ограничились штрафом в размере десяти рублей, — отчеканил сержант, откозырнул и удалился,

Петька боком проскользнул в прорабку, украдкой глянул на Балашова и снова опустил голову.

Все это было странно и удивительно, потому что Петька был тишайший парень, человек совершенно непьющий, обожающий свою такую же маленькую и тихую жену. Никаких номеров и историй за ним не числилось.

Жил себе тихонько, работал, совсем незаметный, влюбленный, старательный, постоянно улыбающийся парень.

И вдруг на тебе: конвой, милиция, протокол!

Санька недоуменно пожал плечами и стал читать этот самый протокол, и чем дальше он читал, тем глаза его раскрывались все шире, и наконец он не выдержал, опустил руку с бумажкой и захохотал.

Все задвигались, окружили его, всем было интересно, а Санька не мог остановиться и хохотал, и стонал, и вытирал слезы.

На Петькином лице появилась бледная тень улыбки, он взглянул на Саньку и тут же снова отвернулся.

— Да чего там такое? Чего случилось-то? — слышалось со всех сторон.

И тогда Санька стал вслух читать.

В протоколе рассказывалось, что Петька пытался взобраться по пожарной лестнице на крышу своего дома. Собравшейся толпе он объяснил, что он, Моховиков, есть горный орел и в милицию не пойдет, так как боится помять крылья. Он так сильно размахивал при этом руками, что оторвал рукав от собственного пиджака... В общем, судя по всему, накуролесил Петька не так уж сильно, но с фантазией.

Бригада смеялась.

— Ну, Моховик! Ну, выдал! — приговаривала Зинка.

А Петька робко улыбался и теребил в руках кепку.

Гам стоял, гогот, крик. Наконец успокоившись, Филимонов крикнул:

— Тихо вы! Хватит! Расскажи нам, Петро, чего это ты в горные орлы подался.

Петька еще быстрее затеребил кепку, пожал плечами.

— Да я и сам не знаю, — тихо сказал он, — не помню ничего. Выпил на радостях с батей, гулять пошел. Я ж не привыкший, не пью я. А что потом было, как во сне, — будто было, а может, и не было. Тошно мне, братцы...

— Да с чего пил-то? Радость какая?

— Как это какая?! — Петька удивился. — А я вам разве не говорил?

— Не успел.

— Да братцы! Как же это! Сын ведь у меня родился! Сын. Володька. Вот я с радости-то и это... выпил малость.

Снова все заорали, начали тискать Петьку, хлопать его по спине, а он улыбался, гордый такой, вовсе уже не пришибленный.

— Ну, считай, эту десятку, на которую тебя штрафанули, бригада твоему наследнику на зубок дарит. — Филимонов снял кепку: — Давай, братцы, выручай.

Кепка обошла всех, и Филимонов, не считая, высыпал все Петьке в ладони, приказал:

— Почисти костюм, рукав тебе бабы сейчас прихватят на живую нитку, и давай ходу в милицию. Разделайся с этим дурацким делом, заплати штраф. Да помни и сыну накажи: не можешь пить водку — пей чай.

Санька засмеялся вместе со всеми.

А ведь он отметил рождение своего сына очень похоже!

 

В ту последнюю неделю жизни вдвоем с Дашей Санька совсем извелся. Он почти не спал.

Неизвестный еще человечек деятельно заявлял о себе. Он энергично шевелился, настойчиво колотил пятками, рвался наружу, к свету из непостижимого своего полубытия, из тьмы созревшего материнского чрева.

Изумление Саньки перед этим столь многократным, столь естественным, но отнюдь не делающимся от этой своей естественности более постижимым явлением было непреходяще.

Он глядел на Дашу с каким-то суеверным страхом, как смотрят непосвященные на разгуливающего босиком по раскаленным угольям йога, и в глубине души никак не мог поверить, что из его Даши, из такой знакомой, понятной и близкой, вдруг появится новый на земле человек.

И этот человек будет его, Санькин, сын или дочь.

Умом, мозгом своим Санька понимал, что так должно быть и бывало уже миллиарды раз, что это нормально и ничего удивительного тут нет.

Но душой своей или тем, что называют душой, — подсознанием, что ли, он ждал чуда, а так как воспитан Санька был в традициях сугубо материалистических, всяческие чудеса отрицающих, а признающих только закон причинности, то он и сомневался и не верил, хоть все признаки, очень убедительные, а на Санькин взгляд даже слишком, были налицо.

Он прочел массу книг на эту тему и, содрогаясь, пугаясь деловитых и сухих слов, которыми в этих книгах были описаны всяческие ужасы, поражался Дашиному спокойствию, ее мудрому, несуетливому бесстрашию.

Порой ему казалось, что она просто не понимает, что ее ждет.

Но ведь этого не могло быть!

Она читала не меньше его, а уж наслушалась от разных доброхоток в поликлиниках и консультациях такого, что и Саньке не решалась рассказывать, чтоб его не пугать.

Смешно! Иной раз видя, как Санька белеет от ужаса и осторожно, будто гремучую ртуть или очковую змею, отпихивает от себя очередную злосчастную книгу, Даша утешала его, уговаривала, а иной раз и ругала:

— Ну что ты так боишься, Санька? Первая я, что ли, рожать буду? Всех ведь, всех, пойми, людей родили их матери.

— Все равно страшно, — шепотом отзывался Санька, но тут же спохватывался и голосом профессионального бодряка вещал: — а вообще-то конечно! Подумаешь! Все ведь! Ха! А теперь и медицина и вообще... И не заметишь. Вот я тут у одного профессора прочел...

— Санька! Я тебе сотый раз уже говорю — брось ты эти гинекологические книжонки! Тебя ведь, как алкоголика к водке, к ним тянет. Трясешься от страха, а читаешь. Просто мазохизм какой-то, ей-богу. Вот я их сейчас все повыкидываю к лешему.

— Дашенька, только не волнуйся! Волноваться тебе совсем нельзя. И еще это... надо на красивых людей глядеть... все время надо на них таращиться.

— А это у какого профессора ты вычитал? Я и так стараюсь на тебя смотреть побольше. Ты это имел в виду?

— Да брось ты, — смущался Санька, — я серьезно говорю. Может, фотографии актеров тебе купить... Это мне Зинка Морохина посоветовала.

Даша смеялась. На нее глядя, и Санька не выдерживал, принимался хохотать.

В ожидании ребенка Даша здорово изменилась.

Стала спокойнее, тише, мудрее как-то.

Движения сделались настороженные, плавные, казалось, она прислушивается к чему-то внутри себя.

Но в одном она совсем не изменилась — как и прежде, любила смеяться. И когда она начинала хохотать, тут уж никто вокруг не мог удержаться.

Санька вспомнил, как совсем недавно, недели две назад, они пошли в кино. Даша уговорила Саньку, хоть он и боялся, что ее могут толкнуть ненароком. Вообще-то в последнее время она не любила показываться на людях, стеснялась, наверное, фигуры своей, пятен на лице, припухших губ, а тут сама настояла.

Места им достались прекрасные, у самого прохода, посреди зала. Погас свет. И тут появился вдруг какой-то шустрый мальчишка.

Он один раз прошел Саньке по ногам, второй и все бормотал что-то, искал, видно, свободное место.

Мальчишка был очень странный, во взрослой шляпе, с тросточкой, — нахальный такой шкет.

Когда он в третий раз наступил Саньке на ногу, тот не выдержал, взял его под мышки, посадил на колени и сказал:

— Слушай, пацан, ты мне надоел. Сиди тут спокойно и не мелькай. Все ноги оттоптал. Без билета небось прорвался? — Санька хмыкнул. — Не бойся, если спросят, скажу — со мной. Только не вертись.

И тут произошло нечто непонятное.

Мальчишка вдруг завизжал, стал вырываться, размахивать своей палкой, норовя врезать ею Саньке по голове. Санька испугался, как бы он не задел случайно Дашу, и встал, загораживая ее собою от разъяренного непонятно чем шкета.

— Хулиган, — орал тот, — мерзавец! Я этого так не оставлю! Он меня оскорбил.

И еще всякие слова.

Зал заволновался, загудел. Люди ничего не понимали. И Санька не понимал.

Зажгли свет, и Санька увидел перед собой, далеко внизу, пожилого, очень тщательно и модно одетого лилипута.

Санька стоял перед ним готовый провалиться от смущения, нелепо длинный, красный, будто ошпаренный, сутулился и бормотал извинения.

Но человечек, очень морщинистый, желтолицый, слушать никаких извинений не желал и все метил своей роскошной палкой с серебряным набалдашником, неприлично изображающим Леду и Лебедя, куда-то Саньке в пуп, потому что выше не доставал.

И Санька сбежал. Самым позорным образом.

Подхватил Дашу и уволок ее из зала.

И только когда они оказались на Невском и Даша начала так хохотать, что люди оглядывались и останавливались, он пришел в себя.

Они стояли, прислонившись к стене, на самом бойком месте у кинотеатра «Октябрь» — и хохотали.

А вокруг толпились люди.

Они сперва останавливались в недоумении, потом улыбались, а после тоже начинали хохотать, сами не понимая отчего. Санька снова подхватил Дашу под руку, они выбрались из толпы и отошли к остановке автобуса, а люди долго еще стояли и заливались смехом, глядя друг на друга.

Потом один за другим стали умолкать, недоуменно пожимать плечами и смущенно расходиться, так и не узнав, отчего они веселились так громко и так заразительно.

Вот как умела смеяться Даша.

И потому-то так насторожился Санька в последнюю ту неделю, потому почти не спал ночами, когда Даша вдруг перестала смеяться.

Двигалась она совсем уж странно — будто на голове ее постоянно стояла хрустальная чаша с водой.

Санька несколько раз поймал себя на том, что и сам начинает ходить так же. В другое время он посмеялся бы над этим, но теперь ему и в голову не пришло смеяться. Просто он ощутил совершенно отчетливо, чисто физически — всем телом, как растет его с Дашей напряжение, как они устали от ожидания. И еще он понял, каково сейчас Даше. Если уж так вымотался он — взрослый, здоровенный в общем-то парень, то каково ей — хрупкой, маленькой, замученной многомесячными капризами своего организма. То запахи ее преследуют самые неожиданные, то зрительные галлюцинации.

Она все терпела, не жаловалась и умела еще смеяться.

А тут вдруг разучилась, и Санька понял, что ей совсем уж худо и, значит, дело идет к концу.

В ту ночь он уснул так крепко, пожалуй впервые за всю неделю, и потому долго не мог понять, что происходит, почему и кто его тормошит.

Он бормотал со сна какие-то неразборчивые слова, натягивал одеяло на голову и проснулся враз, как от ожога, когда на щеку ему капнуло что-то теплое.

Санька упруго подскочил и увидел Дашу — уже одетую, с небольшой сумкой в руках. Из глаз ее катились крупные, редкие слезы, и это было странно, потому что Даша улыбалась.

— Вставай, Санчик, кажется, уже пора, — сказала она.

С трудом попадая в рукава, Санька стал одеваться.

— Что ж ты раньше-то... что ж ты не разбудила... Только ты не бойся, малыш, не бойся... — бормотал он, — я ведь — вот он, я здесь.

— Ты очень крепко спал. Так крепко, что я уж испугалась, думала, не сумею разбудить. Думала, что ты...

Даша вдруг умолкла на полуслове, насторожилась. Лицо ее тронула заметная гримаса боли. Санька заторопился еще больше.

— Такси... Надо такси, — почти крикнул он, но Даша, остановила его:

— Погоди. Думаю, не надо. Мы выйдем. Тут недалеко. Если понадобится, возьмем по дороге.

Бледное Дашино лицо вновь медленно розовело. Ей стало лучше.

Они осторожно спустились по лестнице, прошли по своей улице, улице Халтурина, свернули на Дворцовую набережную и неторопливо, осторожно ступая, будто два гуляющих старика, зашагали к мосту.

Вокруг было тихо, чисто и пустынно, — город спал.

Санька шел так напряженно — весь внимание. Он каждую секунду готов был подхватить Дашу на руки и нести ее, нести, сколько потребуется.

Но все как будто бы прошло, и Даша вдруг засомневалась — не померещилось ли ей, не рано ли они идут. В какой-то момент она даже остановилась, взглянула растерянно на Саньку и сказала:

— Сань, может, вернемся, а? Я совсем ничего не чувствую. Ну ничегошеньки. Придем, а меня на смех подымут.

Но тут Санька не дал себя сбить.

— Пусть уж лучше десять раз на смех подымут, чем один раз ошибиться в таком деле, — сказал он и осторожно, но твердо повел Дашу вперед.

И, как оказалось, поступил правильно и мудро.

Потому что не успели они сойти с Дворцового моста, как Даша вскрикнула и согнулась пополам. Саньке показалось, что она падает, он подхватил ее на руки и почти бегом бросился вперед. Он совсем не чувствовал тяжести, казалось, ни Даша, ни тот неведомый человек, который уже был, но которого еще не было, ничего не весят.

Санька никогда не отличался богатырской силой, но в те минуты он знал совершенно точно, что может поднять автобус, Исаакиевский собор и гору Казбек.

Он слышал только, что Даша стонет, и этого было достаточно.

Санька влетел с Дашей в приемную клиники имени Отто и только тут разобрал, понял, что Даша просит отпустить ее, поставить на землю.

— Мне давно уже не больно, а ты тащишь и тащишь, как глухой танк, — говорила она, — я уж испугалась... думаю, задушит еще... обоих.

Санька плохо слышал. Стук сердца его отдавался где-то в затылке, с глухим медным звоном, как далекий набат. Потом пришла могучая санитарка в тесном, с закатанными рукавами халате и увела Дашу.

И Санька, не успевший окончательно прийти в себя от этой сумасшедшей гонки, не сумел толком проститься с ней, не сказал ей каких-то очень важных, единственных слов.

Чушь какая-то произошла, суета, мельтешенье — раз-два, подхватили и увели, и он только успел запомнить неестественно большие Дашины глаза, а в них растерянность, и страх, и боль.

И все. Увели. Одну, без защиты, как на казнь.

И тогда Санька сел на жесткую, отполированную до глянца поколениями отцов скамейку и заплакал. Тихонько, давясь слезами, отворачиваясь, хоть никого в приемной, кроме него, не было.

И плач этот совсем не был облегчающим, дающим покой после непомерного напряжения, а наоборот, взвинчивающим нервы еще сильнее.

Потому что самое страшное было впереди. Будто сквозь сон видел Санька, как приходили женщины со своими мужьями, отцами, матерями.

Некоторые смертельно напуганные, другие спокойные, одна даже смеялась.

Но потом на «скорой помощи», под жуткий, душу вынимающий из человека вой, привезли, а потом внесли на руках дико, нечеловечески кричащую женщину и всех посторонних из приемного покоя выставили.

— Идите, идите, папаша, погуляйте, свежим воздухом подышите, а то лучше поспать — ишь времечко-то пятый час, день уж занимается, — сказала Саньке могучая санитарка и вытолкала его прочь.

Только на улице до него дошло новое, неслыханное им прежде слово — «папаша».

Так его никогда еще не называли. Санька остановился, будто его трахнули по голове. «Значит, уже?!» — мелькнуло в мозгу, и он бросился назад.

— Уже? Родила? — крикнул он.

— Кто? — спросила санитарка.

— Жена моя... Балашова Даша... беленькая такая... красивая.

— Откуда ж я знаю, милый? Все тут красивые. Иди-ка поспи, гляди, лица на тебе нету. Завтра утром узнаешь, позвони. А тут видишь, что делается... И так каждую ночь.

Санитарка вздохнула и ушла, и видно было, как она качает головой и бормочет что-то, то ли удивляясь, то ли не одобряя такой производительности населения.

И Санька тоже вздохнул и пошел бродить по спящему, еще пустынному городу.

Он увидел разведенный мост и только сейчас вяло испугался. Ведь они с Дашей могли не успеть. Развели бы мост перед самым носом, и все дела. «И что бы мы тогда стали делать?» — подумал он, но додумать не сумел, он спал на ходу.

Санька проснулся в девятом часу на скамейке у Ростральных колонн и сразу же припустил к больнице. На его робкий вопрос: «Как дела у Балашовой?» — сухонькая старушка регистраторша равнодушно ответила:

— Сведений еще не поступало. Рожает, наверное.

Санька вздрогнул от этих слов и побрел куда глядели глаза.

По его подсчетам выходило, что Даша мучается уже пять часов.

Когда Санька пришел в себя и обрел способность ориентироваться, оказалось, что он находится на территории стройки, невдалеке от своей прорабки. Вокруг никого не было. Он отыскал под камешком ключ, открыл дверь и тихонько уселся за свой стол.

В обеденный перерыв шумно ввалились ребята во главе с Филимоновым.

В то время отношения Саньки со своим бригадиром были еще сугубо служебные, и Филимонов долго крутил вокруг да около, прежде чем решился спросить Балашова, что с ним такое случилось, почему это он будто не в себе.

— Даша рожает, жена, — сказал Санька.

— Давно?

— С четырех часов утра.

— Так чего ж... какого ж черта вы здесь сидите? — заорал Филимонов.

— Не знаю, — тихо ответил Санька.

— Где рожает-то?

— В больнице Отто...

— Тьфу, пропасть!

Филимонов швырнул кепку на стол и выбежал из прорабки.

Его долго не было. Потом Санька услыхал тяжкий топот сапог за стенкой, и тут же влетел запыхавшийся, красный, улыбающийся — рот до ушей — Филимонов и заорал на всю прорабку:

— Родила! Только что родила!

Санька вскочил, вцепился Филимонову в отвороты куртки, затряс его:

— Кого? Кого родила-то?

Тут Филимонов ужасаю засмущался, оглянулся беспомощно на рабочих, пожал плечами и тихо сказал:

— Не спросил... Вот же болван! Ну и идиот! Не спросил... Так обрадовался, что забыл спросить.

В ту же секунду Санька сорвался с места и ринулся к телефону, за ним, грохоча сапогами, топал бригадир.

Когда Филимонов подбежал к будке телефона-автомата, Санька уже выходил оттуда.

Он шел покачиваясь, неуверенно, на лице его было недоуменное, какое-то недоверчивое выражение.

Он увидел Филимонова, и губы его неудержимо расползлись в широчайшую улыбку.

— Сын, — сказал он. — Сын! У меня сын! Мой!

Санька стукнул себя кулаком в грудь и захохотал.

Потом кинулся к Филимонову, стал обнимать его, тискать и все орал не переставая:

— Сын! Сын у меня!

— Это здорово, — говорил Филимонов. — Сын — это здорово. А у меня дочка. Хорошая девочка, славная. Но сын это здорово!

 

Было пятое ноября. Всюду уже трепыхались флаги.

А Саньке казалось, что все это для него. И смеются оттого, что сын родился, и флаги, и корабля на Неве, и лампочки разноцветные горят. Он накупил кучу всякой всячины,отнес в больницу.

И получил первое письмо от Даши. На каком-то обрывке оберточной, промасленной бумаги слабым, расползающимся почерком было написано:

«З д р а в с т в у й,  С а н е ч к а!

Сейчас мне хорошо. А было плохо. Ой, Санька, как все это ужасно — больно и долго. Но у меня еще ничего. Говорят, я молодец. Другим хуже — сутками мучаются. А я быстро. Мальчишка страшненький. Родился синий-синий. Волосики черные. Толстощекий, с толстым носом. Когда он родился, мне его подсунули, — показалось, что у него большие синие глаза, а теперь приносят кормить, а он их вообще не желает открывать, только чуть-чуть щурится. Морда красная, выражение лица упрямое, строит мне рожи и плохо ест — то засыпает, то плюется. Относится ко мне плохо. Но все равно он на свете самый лучший.

Мы тебя целуем

На следующий день Саньке с утра уже не сиделось на месте.

Он принялся бродить по родным, по знакомым и всюду отмечал величайшее событие своей жизни.

К середине дня он соображал уже довольно плохо.

Но одна мысль засела в его голове очень прочно: он должен повидать Дашу. Во что бы то ни стало повидать.

С пьяным упрямством он несколько раз пытался пройти внутрь больницы, и всякий раз его со скандалом выставляли оттуда. Тогда он расспросил, куда выходят окна палаты № 68, и выяснил, что палата эта на третьем этаже, а рядом с окном по стене проходит пожарная лестница. Надо же! Десятки окон в больнице, а лестница проходит как раз рядом с Дашиным окном.

И Санька решил, что это судьба подсказывает ему самое простое и правильное решение. Он полез по пожарной лестнице.

Лестница была проржавелая, и в первые же секунды Санькин выходной костюм покрылся рыжими расплывчатыми полосами.

Но ему все было трын-трава. Он упрямо лез вверх. Внизу послышался какой-то неясный гул.

Санька осторожно поглядел на землю и увидел довольно большую толпу. Все стояли, задрав головы, показывали на него пальцами. В толпе там и сям белели халаты возмущенных медицинских работников.

Санька приветливо помахал толпе рукой и полез дальше.

Окно третьего этажа было за двойными, необычайно пыльными рамами и, как ни старался Санька, ничего, кроме расплывчатых светлых пятен внутри, рассмотреть не мог.

Тогда он встал на самый край лестницы, одну ногу поставил на обитый жестью подоконник и приник к стеклу носом. В тот же миг нога его соскользнула с подоконника, тело тяжело дернулось, и Санька повис на одной руке, судорожно нашаривая ногами ступеньки.

Внизу раздался дружный вопль.

Перекладина лестницы безжалостно врезалась в Санькину ладонь, срывая кожу на ней, и Санька почувствовал — еще секунда и он сорвется, упадет и убьется.

И сразу протрезвел.

Он вцепился второй рукой за край лестницы, обвил его ногами и, скользнув вниз, сел на перекладину.

Штанина на правой ноге высоко задралась, руки тряслись противной мелкой дрожью, и Саньке пришлось посидеть так довольно долго, пока дрожание внутри него чуть поутихло.

Тогда он медленно распрямился и очень осторожно, нащупывая ногой каждую ступеньку, полез вниз.

Толпа настороженно притихла, каждый боялся спугнуть его, каждый боялся, что он вновь сорвется.

И только когда Санька повис на последней ступеньке и прыгнул вниз, к нему бросились, вцепились, затрясли, задергали, кто-то даже довольно ощутимо треснул его по спине; все в один голос ругались, крыли его почем зря, вымещая на Саньке те минуты страха за него, которые только что пережили.

Так окончился этот первый день Саньки в роли отца семейства, будущего патриарха новой ветви на генеалогическом древе семьи Балашовых.