"Летопись моей музыкальной жизни" - читать интересную книгу автора (Римский-Корсаков Николай Андреевич)Глава XXIV 1895–1897По переезде в Петербург я, однако, не принялся за осуществление всех своих новых намерений, тем более что Вельскому я поручил составить мне новые части либретто, и ему предстояла большая и трудная работа. Я принялся тем временем за оркестровку частей оперы, не подлежащих каким-либо изменениям, как, например, 5-я, 6-я картины и значительные части 4-й и 7-й картин[234]. Помнится, что первое полугодие я был всецело занят обдумыванием и писанием довольно сложной партитуры и к концу зимы почувствовал сильное утомление, даже, молено сказать, охлаждение и почти что отвращение к этой работе. Состояние это появилось здесь впервые, а впоследствии стало повторяться всякий раз под конец всех моих больших работ. Появлялось оно всегда как-то вдруг: сочинение идет как следует, с полным увлечением и вниманием, а потом сразу усталость и равнодушие являются откуда ни возьмись. По прошествии некоторого времени это отвратительное настроение проходило само собою, и я снова с прежним рвением принимался за дело. Это состояние не имело никакого сходства с тем, которое у меня было в 1891–1893 годах. Никакого пугающего брожения мысли по философским и эстетическим дебрям не возникало. Напротив, с этого времени я совершенно спокойно, без страха и безболезненно, всегда был готов поиграть в домашнюю философию, как это делают почти все, поговорить о материях важных, «продумать миры»[* Выражение Серова о Вагнере.] для развлечения, переворотить начала всех начал и концы всех концов. «Ночь перед Рождеством» была назначена на 21 ноября в бенефис учителя сцены О.О.Палечека за 25 лет службы. Постановке ее предшествовав следующие обстоятельства. По обыкновению шли репетиции и спевки. Роли были распределены так: Вакула —Ершов, Оксана —Мравина, Солоха —Каменская, Черт —Чупрынников, Дьяк —Угринович, Чуб —Корякин, Голова —Майборода, царица —Пильц. Всеволожский продолжал утешаться затеями постановки, а потому все старались —декорации и костюмы роскошные, срепетовка хорошая. Наконец, назначена генеральная репетиция с публикой по розданньм билетам. Одновременно вышла афиша с полным и точным обозначением действующих лиц, как следовало по либретто. На репетицию приехали великие князья Владимир Александрович (Владимир Галицкий) и старший Михаил Николаевич, и оба возмутились присутствием на сцене царицы, в которой пожелали признать императрицу Екатерину. В особенности пришел в негодование Владимир; в антракте он даже зашел на сцену и сказал г-же Пильц гневно и грубо: «Вы нынче моя прабабушка, как я посмотрю!» или что-то в этом роде, чем немало смутил ее. По окончании репетиции все исполнители, режиссеры и театральное начальство повесили носы и переменили тон, сказав, что великий князь из театра прямо поехал к государю требовать, чтобы опера моя на сцену допущена не была, а вел. кн. Михаил приказал заодно замазать собор на декорации, изображавшей виднеющийся Петербург с Петропавловскою крепостью, говоря, что в этом соборе похоронены его предки и он его на театральной сцене дозволить не может. Всеволожский был совершенно смущен. Бенефис Палечека был объявлен, билеты продавались, и все не знали, что делать. Я считал свое дело пропащим, так как государь, по сведениям, вполне согласился с Владимиром и отменил собственное дозволение на постановку моей оперы. Всеволожский, желая спасти бенефис Палечека и свою постановку, предложил мне заменить, царицу (меццо-сопрано) — светлейшим (баритоном). Замена эта в музыкальном отношении не представляла затруднений: баритон легко мог спеть партию меццо-сопрано октавою ниже, а партия вся состояла из речитатива и не заключала в себе ни одного ансамбля. Конечно, выходило не то, что я задумал, выходило глупо, но выставляло в дурацком виде самих же высочайших и низших цензоров, так как хозяином в гардеробе царицы оказывался светлейший. Дальнейшие пояснения с моей стороны по этому поводу излишни. Хоть мне было жалко и смешно, но противу рожна прати все-таки нельзя, а потому я согласился… Всеволожский стал хлопотать —через кого не знаю, — но добился у государя разрешения дать «Ночь перед Рождеством» со светлейшим вместо царицы. Вскоре, к общему соблазну, вышла афиша с таковой переменой, и опера была дана в бенефис Палечека. Я не был на первом представлении и вместе с женою оставался дома[235]. Мне хотелось хотя бы этим выказать свое неудовольствие против всего случившегося. В театре были дети мои. Опера имела приличный успех. Ястребцев привез мне венок на дом. После бенефиса Палечека «Ночь» дали всем абонементам и еще раза три не в счет абонемента, а затем больше не давали. Никто из царской фамилии, конечно, не приехал ни на одно представление, и Всеволожский с той поры значительно переменился ко мне и к моим сочинениям. В сезоне 1895/96 года Русские симфонические концерты (числом 4)[236] происходили под управлением моим и А.К.Глазунова, с которым мы делили программу каждого концерта почти пополам. Произошедшее в предыдущем сезоне сближение мое с главарями Общества музыкальных собраний —братьями Давидовыми, Гольденблюмом и др., начавшееся с постановки «Псковитянки», продолжалось. На этот раз главари эти сошлись как-то с графом А.Д.Шереметьевым, имевшим свой собственный полный концертный оркестр, управлял которым капельмейстер придворного оркестра Г.И.Варлих. Оркестр графа Шереметева находился постоянно в имении его —Ульяновке, неподалеку от станции Лигово. Несколько раз Давидов, Гольденблюм, а вместе с ними и я ездили к графу в Ульяновку, куда граф доставлял нас на экстренном поезде, а затем на своих лошадях. После обеда мы слушали его оркестр, исполнявший вещи весьма сносно. Однажды я даже пробовал там сцену венчания на царство из «Бориса Годунова», которым тем временем продолжал заниматься, писал партитуру и делал новое переложение для фортепиано с голосами[237]. Кстати сказать, сначала оркестровка «Садко», а потом работа над «Борисом» настолько меня утомили к весне, что я припоминаю следующее. Однажды, оканчивая переложение, кажется, предпоследней картины, я с отвращением думал, что мне предстоит еще переложить последнюю картину, и ужасался, имея в виду такую работу. Порывшись в своих писаниях, я вдруг убедился, что переложение последней картины уже сделано мною и притом весьма недавно. Конечно, я очень был рад, что избавился от такого неприятного труда в будущем, но при этом испугался за себя и за свою память. Как я мог забыть, что такая большая работа только что мною сделана! Это было скверно и, во всяком случае, указывало на сильное утомление. Но возвращаюсь к гр. Шереметеву. Граф Александр Дмитриевич, большой любитель пожарного дела и музыки, казался мне порядочным дилетантом в последней. В наши посещения Ульяновки он иногда наигрывал среди разговора кое-что на фортепиано, причем мелодии в длинных нотах и тянущиеся аккорды играл всегда tremolo, выстукивая их кистью. Таким образом он играл, например, начало увертюры Тангейзера. Выходило презабавно. Общество музыкальных собраний, намеревавшееся весною поставить «Геновеву» Шумана, упросило графа Шереметева дать ему для этого свой оркестр. Шереметев согласился, и «Геновева» была дана 8 апреля[238] с помощью его оркестра под управлением Гольденблюма на Михайловском театре, который общество выпросило у Всеволожского. На ле-то 1896 года мы не собирались ехать в Вечашу, в которой оказалась за последнее время некоторая хозяйственная неурядица, и наняли дачу в Смердовицах, имении барона Тизенгаузена по Балтийской железной дороге. В мае мы переехали туда. К этому времени я уже чувствовал себя отдохнувшим и мог вновь приняться за продолжение «Садко» и добавлений к нему. Барский дом в Смердовицах[239] был весьма, даже слишком просторен для моей семьи. Около дома был превосходный парк; остальная местность не представляла ничего привлекательного: лес мелкий, некрасивый, с пнями и кочками; небольшое озерко с низкими берегами и студеной водой, не позволявшей много предаваться купанью. Неподалеку от дома (в полуверсте приблизительно) прилегало полотно железной дороги и раздавался свист поездов… В это ле-то у Володи и Нади была корь, доставившая мне и жене некоторое беспокойство. Кроме того, пришлось ездить в Петербург подыскивать квартиру, так как нашу предполагала взять для себя хозяйка дома г-жа Лаврова. Впрочем, намерение ее вскоре изменилось, и мы могли остаться на старой квартире. Ездил я и на похороны П.А.Трифонова, скончавшегося от рака и страдавшего перед тем весь предыдущий год. Тем не менее, я усердно и успешно работал над «Садко» и досочинил все оставшееся недоделанным по новому плану и многое оркестровал, а именно: V и Vкартины. В V картине я развил большую народную сцену на площади по либретто Вельского, со вставкой калик перехожих и скоморохов и сцену Любавы с Садко; в V— были сочинены плач Любавы и дуэт ее с Садко, переделан заново рассказ Садко и развит финал оперы. Кое-что мне пришлось докончить осенью, по переезде в Петербург[240]. По соглашению с М.П.Беляевым было приступлено к изданию «Садко». В.И.Бельский посетил меня в Смердовицах, причем мы много с ним беседовали и обсуждали либретто оперы «Садко». Еще весною 1896 года[241], после постановки «Геновевы», Общество музыкальных собраний, покинутое по неизвестным причинам И.А.Давидовым, просило меня принять место председателе Общества. Я согласился[242]. Вместе с тем в Обществе явилась мысль поставить на сцене «Бориса Годунова» в моей переработке. Спевки начались с весны под моим руководством. С осени 1896 года они возобновились и велись с величайшим усердием. Гольденблюм и Ал. Авг. Давидов усердно помогали мне. Солисты были приглашены и учили свои партии. В придворном оркестре состоялась однажды проба оркестровки и корректурная репетиция под управлением Гольденблюма. Для спектаклей предполагался сборный оркестр, так как шереметевский в это ле-то был внезапно распущен графом и уже не существовал. Спектакли были назначены в Большом зале консерватории. Не помню, кто написал декорации, но на постановку «Бориса» был сделан некоторый довольно значительный денежный сбор с некоторых любителей, музыки (между прочим, пожертвовал что-то и Т.И.Филиппов). Оркестровые репетиции делал я. Ал. Авг. Давидов и Гольденблюм дирижировали за кулисами. Опера была дана под моим управлением в четверг, 28 ноября. Участвовали: Борис —Луначарский, Шуйский —Сафонов (впоследствии суфлер имп. Русск. оперы), Пимен —Жданов, Самозванец —Морской, Варлаам —Стравинский, Марина —Ильина, Рангони —Кедров и другие. Опера прошла хорошо и с успехом. Маленькое, ничтожное недоразумение случилось лишь с хором калик перехожих, впрочем, никем не замеченное. Я дирижировал исправно и внимательно. Второе и третье представления «Бориса» состоялись 29 ноября и 3 декабря под управлением Гольденблюма, а четвертое, 4 декабря, должно было снова идти под моим управлением; но я, почувствовав почему-то некоторый страх, сдал его опять Гольденблюму. На одном из представлений партию царевича Федора[243] пела дочь моя Соня. Вообще состав исполнителей несколько менялся с каждым разом. После постановки «Бориса» деятельность Общества музыкальных собраний несколько притихла, и, в общем, зима протекла обычным порядком[244]. В Русских симфонических концертах; этого сезона[245] шли в первый раз чудесная 6-я симфония c-moll Глазунова, увертюра к «Орестее» Танеева, «Фатум» Чайковского, симфония d-moll Рахманинова и проч. Концерты шли под управлением моим и Глазунова, в некоторых аккомпанировал сольным нумерам Ф.М.Блуменфельд. Концерт 15 февраля состоял из сочинений Бородина (по случаю десятилетия со дня его смерти). Между прочим исполнялась его «Спящая княжна» (г-жа Маркович) в моей инструментовке, на которую никто не обратил внимания, не слыша в оркестре привычного выстукивания секунд, считавшихся во время оно великим гармоническим открытием, а на мой взгляд представлявших одно лишь слуховое заблуждение. Автор «Раймонды» и 6-й симфонии в эту пору достиг пышного расцвета громадного таланта, оставив позади себя пучины «Моря», дебри «Леса», стены «Кремля» и прочие сочинения своего переходного времени. Фантазия его вместе с поразительной техникой стояла в это время на высшей ступени своего развития. К этому времени он стал, как дирижер, прекрасным исполнителем собственных произведений, чего не хотела и не могла понять ни публика, ни критика. Оркестр стал уважать его и слушаться; его музыкальный авторитет рос по дням, а не по годам. Его поразительный гармонический слух и память на все подробности в чужих сочинениях поражали всякого из нас, музыкантов[246]. * * * «Ночь перед Рождеством» и «Садко» по манере и композиторским приемам, несомненно, примыкают к «Младе». Недостаточность чисто контрапунктической работы в «Ночи», сильное развитие интересных фигураций, склонность к долго протянутым аккордам (действие «Млады», ночное небо в «Ночи перед Рождеством», морская бездна в начале Vкартины «Садко»), яркий и насыщенный оркестровый колорит —те же, что и в «Младе». Мелодии, зачастую превосходно звучащие в пении, тем не менее, в большей части случаев инструментального происхождения. Во всех трех операх фантастическая сторона развита широко. В каждой из этих опер имеется искусно развитая, сложная народная сцена (торг в «Младе», большая колядка в «Ночи перед Рождеством», сцена на площади в начале V картины «Садко»). Если «Млада» страдает от неразвитости драматической части, недостаточно наполняющей ее бытовую и фантастическую стороны, то в «Ночи» развитая и даже несколько навязанная ей фантастическая и мифологическая часть давит легкий комизм и юмор гоголевского сюжета значительно более, чем в «Майской ночи». Опера-былина «Садко» счастливее двух своих предшественниц в этом отношении. Былевой и фантастический сюжет «Садко» по существу своему не выставляет чисто драматических притязаний; это —7 картин сказочного, эпического содержания. Реальное и фантастическое, драматическое (поскольку таковое намечается былиной) и бытовое находятся между собой в полной гармонии. Контрапунктическая ткань, поредевшая в двух предыдущих операх и предшествовавших им оркестровых сочинениях, начинает вновь восстановляться. Оркестровые преувеличения «Млады» сглаживаются, начиная уже с «Ночи перед Рождеством», но оркестр не теряет своей живописности, а в смысле блеска оркестр «Млады» едва ли где-либо превосходит сцену V картины «Садко» («золото, золото!»). Применение системы лейтмотивов значительно и удачно во всех трех операх. Сравнительная гармоническая и модуляционная простота в реальных частях и изысканность гармонии и модуляции в частях фантастических —прием, общий всем трем операм. Но что выделяет моего «Садко» из ряда всех моих опер, а может быть, и не только моих, но и опер вообще, — это былинный речитатив. В то время как в «Младе» и «Ночи» речитатив (за некоторыми исключениями, так, например, сцена дьячка с Солохой или сцена двух баб в «Ночи»), будучи в большей части случаев правильным, не развит и не характерен, речитатив оперы-былины и, главным образом, самого Садко —небывало своеобразен при известном внутреннем однообразии строения. Речитатив этот —не разговорный язык, а как бы условно-уставный былинный сказ или распев, первообраз которого можно найти в декламации рябининских былин. Проходя красной нитью через всю оперу, речитатив этот сообщает всему произведению тот национальный; былевой характер, который может быть оценен вполне только русским человеком. Одиннадцатидольный хор, былина Нежаты, хоры на корабле, напев стиха о голубиной книге и другие подробности способствуют, со своей стороны, приданию былевого и национального характера. Полагаю, что из переименованный выше народных сцен в последних трех операх сцена на площади (до входа Садко) — наиболее разработанная и сложная. Сценическое оживление, смена действующих лиц и групп, как то: калик перехожих, скоморохов, волхвов, настоятелей, веселых женщин и т. д., и сочетание их вместе, в соединении с ясною и широкою симфоническою формою (нечто напоминающее рондо) — нельзя не назвать удачным и новым. Фантастические сцены: картина у Ильмень-озера с рассказом Морской царевны, ловля золотых рыб, интермеццо перед подводным царством, пляски речек и рыбок, шествие чуд морских, венчанье вкруг ракитова куста, вступление к последней картине —по сказочному колориту не уступают соответствующим сценам и моментам «Млады» и «Ночи». Намеченный впервые в Панночке и Снегурочке фантастический девический образ, тающий и исчезающий, вновь появляется в виде тени княжны Млады и Морской царевны, превращающейся в Волхову-реку. Вариации ее колыбельной песни, прощание с Садко и исчезновение считаю за одни из лучших страниц среди моей музыки фантастического содержания. Таким образом, «Млада» и «Ночь перед Рождеством» являются для меня как бы двумя большими этюдами, предшествовавшими сочинению «Садко», а последний, представляя собой наиболее безупречное гармоничное сочетание оригинального сюжета и выразительной музыки, завершает собой средний период моей оперной деятельности. Я нарочно несколько подробнее остановился на характеристике этих трех опер, чтобы перейти к мыслям, увлекавшим меня во второй половине сезона 1897 года. Я давно не сочинял романсов. Обратившись к стихотворениям Алексея Толстого, я написал четыре романса и почувствовал, что сочиняю их иначе, чем прежде. Мелодия романсов, следя за изгибами текста, стала выходить у меня чисто вокальною, т. е. становилась таковою в самом зарождении своем, сопровождаемая лишь намеками на гармонию и модуляцию. Сопровождение складывалось и вырабатывалось после сочинения мелодии, между тем как прежде, за малыми исключениями, мелодия создавалась как бы инструментально, т. е. помимо текста, а лишь гармонируя с его общим содержанием, либо вызывалась гармонической основой, которая иногда шла впереди мелодии. Чувствуя, что новый прием сочинения и есть истинная вокальная музыка, и будучи доволен первыми попытками своими в этом направлении, я сочинял один романс за другим на слова А.Толстого, Майкова, Пушкина и других. К переезду на дачу у меня было десятка два романсов. Сверх того, однажды я набросал небольшую сцену из пушкинского «Моцарта и Сальери» (вход Моцарта и часть разговора его с Сальери), причем речитатив лился у меня свободно, впереди всего прочего, подобно мелодии последних романсов. Я чувствовал, что вступаю в какой-то новый период и что овладеваю приемом, который у меня являлся до сих пор как бы случайным или исключительным[247]. С такими мыслями, но не наметив себе какого-либо определенного плана, я переехал на дачу в Смычково в 6 верстах от Луги[248]. Летом 1897 года Смычкове я сочинял много и безостановочно. Первым сочинением была кантата «Свитезянка» для сопрано, тенора, хора и оркестра с музыкой, заимствованной из моего старого романса. Новый прием вокального сочинения, однако, приложен к ней не был. Затем следовал ряд многочисленных романсов, после которых я принялся за пушкинского «Моцарта и Сальери» в виде двух оперных сцен речитативно-ариозного стиля. Сочинение это было действительно чисто голосовым; мелодическая ткань, следящая за изгибами текста, сочинялась впереди всего; сопровождение, довольно сложное, образовалось после, и первоначальный набросок его весьма отличался от окончательной формы оркестрового сопровождения. Я был доволен; выходило нечто для меня новое и ближе всего подходящее к манере Доргомыжского в «Каменном госте», причем, однако, форма и модуляционный план в «Моцарте» не были столь случайными, как в опере Даргомыжского. Для сопровождения я взял уменьшенный состав оркестра. Обе картины были соединены фугообразным интермеццо, впоследствии мной уничтоженным[249]. Сверх того, я сочинил смычковый квартет G-dur и трио для скрипки, виолончели и фортепиано c-moll. Последнее сочинение осталось неотделанным, а оба эти камерных произведения доказали мне, что камерная музыка —не моя область, и я решил их не издавать[250]. Под конец лета мною были написаны два дуэта для голосов —«Пан» и «Песня песней» и голосовое трио «Стрекозы» с женским хором и сопровождением оркестра на слова А. Толстого[251]. 30 июня мы праздновали 25-летие нашей свадьбы, и я посвятил жене романс на слова Пушкина «Ненастный день потух»[252]. ???[253] ???[254] |
|
|